Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но вот она кончена. Продолжая витать в облаках и забыв надеть шапки, притихшие люди валом валят во двор в те же четверо дверей, оступаются на каменных ступенях. По-прежнему пребывая между небом и землей, они проходят половину двора, затем, опомнившись, надевают картузы, трезвым взором смотрят вокруг, и настроение их резко меняется.

Толпами спешат они, как до этого в костел, в трактиры, чтобы успеть до возвращения домой пропустить по маленькой, отвести изнуренную опостылевшей крестьянской работой душу. Толчея, куда ни сунься: и в корчме, и в мойшином, и в янкелевом шинке. Тут, как в костеле, никому не требуются удобства. Чем теснее, чем хуже, тем смелее. Точно ты у себя на скотном дворе, где церемониться ни к чему.

Пойди узнай теперь, прибывшие с востока неряхи-евреи развели в корчмах вошедшую в поговорку грязь или же нерадивость литовцев привлекла сюда евреев, как влечет навозная куча жуков. Ясно одно — все трактиры в Литве держали евреи, а ни один христианин не мог пробыть там долго, хотя они только и были их завсегдатаями, евреи же обходили шинки десятой дорогой.

Снова литовец слышит шум и гуденье той же толпы. Вдоль длинной деревянной стойки выстраиваются бесконечные очереди. Лица у всех оживлены и уже успели раскраснеться. Глаза блестят, рты полураскрыты, только и слышишь:

— Эй! Плесни и мне…

Все выжидающе склонились в сторону шинкаря — ни дать ни взять рожь в поле, поникшая под порывом ураганного ветра. Ждут с тоской и нетерпением. Толпы ожидающих терпеливцев и протянутые в жадном нетерпении руки, которые одновременно тянутся к хозяйке и подолгу висят в воздухе. Так разве что во время революции тянулись за прокламациями к подговорщикам. Стиснутые в кулак руки, напоминающие штыки атакующих, пытаются дотянуться до разливальщиц, которым люди с жаром суют гривенники, пятиалтынные, двугривенные, целковые.

— Послушай, хозяйка! Мне полскляницы! Мне полскляницы!.. Мне «ледовки», «тминной»… Пару пива… нет, полдюжины!

Известно, каково работать в этакой спешке. Женщины с мокрыми по локоть руками только успевают поворачиваться. Водка, пиво проливаются на стойку, на землю, на пол, проливаются, когда их наливают в грязные, ни разу не мытые шкалики, от которых поднимается тяжелый запах. Прокисший, терпкий смрад смешивается с горьковатым дымом дешевого табака. Густые пары колышутся прямо над землей, и люди, густо облепившие столики, кажутся тенями в преисподней, оживленно размахивающими руками.

Здесь тоже можно видеть склонившихся людей, с той разницей, что перегнулись они не в одну сторону, а друг к другу. Поднимают по первой стопке — откидываются, восклицают:

— Ну, будь здоров!

— Твое здоровье!

Наливают по второй, уже придвинувшись друг к другу поближе. Наливают по третьей — перед тем как выпить, поцелуются, поведают, как сильно стосковались друг по дружке. А уж когда приступают к следующей, то забывают про тех, по кому так соскучились, и лишь шарят глазами по дальним столикам в надежде побеседовать с другими, причем, не подходя к ним, а прямо с места, издалека. Вот и получается, что и водка рождает братство.

В корчмах стоит гул, слышится звон бутылок и шкаликов; осоловевшие люди горланят, не в силах размежить отяжелевшие веки; гудит ни в чем не повинный стол под ударами огромного кулака — это охмелевший смельчак во всеуслышанье заявляет, что никого на свете не боится и может влепить затрещину самому уряднику!

Табачный дым, винные пары, выдыхаемый людьми углекислый газ почти целиком вытеснили кислород, и керосиновые лампы в темных каморках мерцают еле-еле, напоминая волчьи глаза, Человек, вошедший с улицы, с трудом переводит дух, а побыв недолго, хмелеет и после одного глотка. А что уж говорить о выпивохах, у которых с самого завтрака крошки во рту не было и которым к тому же пришлось три часа стоять в костеле. Ведь выпив тут целую кварту, они смогли закусить ее лишь ломтиком хлеба, а это им на один зуб — вот и упиваются в доску и тонут в этом винном, шумном аду, оглашая его нечеловечески громкими криками.

Неужели это те самые люди, которые так слаженно и умильно распевали во весь голос священные песни? Да, они самые.

В дальнем конце корчмы мужчины особенно густо, как пчелы — соты, облепили стол. Их взгляды прикованы к одному существу, с ним все разговаривают наперебой.

— Гейшене, а Гейшене! Послушай, что я тебе скажу…

— Гейшене, мы все за тебя горой!..

— Ух, и хороша ты, а уж сильна… железо, не баба… полдома твои, а родня не дает ничего… Ну, что тебе сегодня перед костелом на дорожку дали?

— Ни кусочка мяса! Ни ложечки масла! — отвечает визгливый женский голос.

— Такая пригожая да ражая… прямо-таки железная… — талдычит кто-то пьяным голосом, пытаясь нащупать и поцеловать соседкину руку.

Подвыпившая женщина сидит пригорюнившись: она принимается плакать и сморкаться. Под конец ей становится плохо, не столько от выпитого, сколько от духоты. Она просит выпустить ее из-за стола, но тут все, будто сговорившись, вскакивают и вызываются проводить, поскольку им, оказывается, по пути…

Раполене в корчме? Да какая же нечистая сила ее туда занесла? Она и сама не могла бы сказать, каким людским потоком подхватило ее у дверей костела и как щепку понесло туда, где обрывается это течение. Северию привело в костел настроение толпы, порыв толпы увлек ее и сюда, в корчму. Заговорил с ней походя один человек, затем другой, и вот она в их власти.

До сих пор тетке Северии не довелось испытать, насколько добры бывают мужчины. Миколюкаса она не брала в расчет: он был в ее глазах кем-то вроде ангела, являющегося во сне к ребятишкам. До сих пор она знала только понаслышке, что на свете бывают скверные женщины. Когда она вздорила с благоверной Довидаса, не только домочадцы, но и мужчины из их деревни сохраняли нейтралитет или просто прикидывались, что не слышат происходящего. Таковы уж литовцы: если двое ссорятся, то пусть они хоть передерутся до смерти, третий уносит ноги, чтобы ему не досталось от драчунов или чтобы в случае смертоубийства не пришлось идти в свидетели. Да Северия и не больно-то интересовалась, кому из них двоих сочувствует мир, ей или Довидене; для нее весь мир составляли она сама да ее супруг, за которых нужно было бороться. А тут, гляди-ка, ей сочувствуют, за нее заступаются.

И Северии стало до невозможности хорошо. Впервые в жизни она выпустила на волю то, что держала на короткой привязи — свою затравленную душу. Как будто зажатый в котле пар неожиданно приподнял крышку недоверия и с шипением вырвался наружу. Сначала она разразилась слезами, затем робко посетовала, но не на то, что было, а на то, что якобы происходит сейчас: мол, всем известно, какая она труженица, а Довидас с женой за это ей ничегошеньки не дают, ни кусочка мяса, ни крошки масла, она даже в костел отправляется на голодный желудок, а уж про то, что только ей одной положено корову доить, и говорить не приходится. Держат ее за девку-работницу, но ни рубля не платят, одевается же она до сих пор в обноски из своего приданого.

И тут-то Раполене стало до невозможности противно: впервые за свою жизнь она примешала к чистой, хоть и горькой правде ложь. После смерти мужа она отправлялась натощак в костел, к примеру говоря, причащаться крайне редко, пожалуй, раза два в год. Но коль скоро мешок с правдой однажды прорвался, жди, что из него посыплется и ложь, на худой конец, преувеличение.

Кто ж в деревне не знал про житье-бытье теток, что им ровным счетом ничего не платят, а лишь не дают умереть с голоду, чтобы было кому надрываться почище мерина. Долгих объяснений не требовалось — мужчины и без того, облепив длинный стол, сочувствовали бы ей с большим жаром, чем полагалось. Так и стала Раполене центральной фигурой… за столом в корчме.

Литовцам шинкарь по нраву, однако дочку свою за него не отдают, про это и пословица есть. Корчма гулом гудела, и казалось, что всем там хорошо, как у дядюшки в гостях. Тем не менее сидевшие неподалеку от большого стола немало удивились и весьма неодобрительно покосились на Раполене. Не прошло и десяти минут, как по местечку среди отъезжающих прошел шепот:

29
{"b":"588111","o":1}