— Вот ты, Адомелис, небось думаешь, что мы в этом лесу с тобой одни и никто нас не видит и не слышит. А нас-таки и видят, и слышат — прежде всего боженька, который вездесущ и всеобъемлющ; почем знать, а вдруг это ясень и его собратья слушают нас с тобой, радуются нашим умным речам или, наоборот, боятся, как бы мы не причинили им зла. Вот ты взял и сломал безо всякой нужды веточку крушины. Видать, приглянулись черные спелые ягоды. Да только ты ведь не станешь их есть — они невкусные. Говорят, от них зубы крошатся. Тебе пустая забава, а на дереве рана осталась, вот ты сколько коры ободрал! У крушины сейчас жар поднимется, придется ей забыть обо всем и только язвы свои залечивать. Дереву тоже бывает больно, совсем как тебе — представь, что какой-нибудь головорез взял да и вырезал из твоей спины ремень. Помнишь того мальчонку, которому пригрозили вырезать по ремешку за каждый неверный ответ?
Адомукас прекрасно помнил все дядюшкины сказки, свято верил, что все в них было на самом деле: неужели дядя станет врать, ведь он столько знает. Оттого у малыша мурашки забегали по коже, когда он представил себе эту операцию. В его сердечко глубоко запал этот урок: нет, никогда больше он не тронет без нужды ни одно деревце!
— Дядя, — говорит он, — я тут земляничку сорвал. Ей что, тоже больно?
— Ей не больно, детка, раз она такая спелая да красная. Она и так осыпалась бы. Ей положено семена давать. Такова уж ее доля, так что ей не больно. И грибу не больно, когда его срезают. Век у него короткий, часами, а не днями, не говоря уже о неделях, исчисляется. Не сорвешь его, он тут же зачервивеет и погибнет, так и не принеся никому пользы. А сорвешь да засолишь — душу кому-нибудь потешишь…
И старик невольно перенесся в мыслях в те времена, когда его «Северёте», как он ее называл, солила грибки, потчевала ими соседей, за что все премного ее уважали. А нынче, о господи… И по щеке старика скатилась слеза. Он глубоко вздохнул, покачал головой и закончил:
— Ни рябина, ни груша, ни яблоня не чувствуют боли, когда с них снимают зрелые плоды. Ты лишь выполняешь их волю — сеешь зернышки. Но им бывает больно, когда ты вместе с плодами обламываешь и веточки. И покуда деревце не залечит рану, в том месте, где его сломали, плоды не вырастут.
Дядя говорил все это со страстной убежденностью, оттого и смог убедить своего питомца. Слова из сказки были для них обоих реальной действительностью, служили указателями на жизненном пути. После таких бесед оба испытывали удовлетворение, поэтому карта Довидене была бита. Дело кончилось тем, что Адомелис перебрался ночевать в дядину клетушку и спал там под боком то у него, то у тетки.
С Северией мальчику было еще лучше. Она укладывала его, укрывала, не лаская при этом и по-детски не сюсюкая. К тому же не было такого утра, когда бы она забыла испечь ему первому оладьев, заправить их подливой и досыта накормить, чтобы не так томительно тянулось время до завтрака. Так и жила эта троица — ни дать ни взять отдельная семейка в огромном семействе Довидаса. Но увы, и это зыбкое счастье развеял в прах неведомый злой дух, вознамерившийся отравить им жизнь, дабы превратить их в многострадальных избранников божьих, каким был Иов.
Довидене беспрестанно попрекала их куском хлеба, называла дармоедами, все никак не могла простить им того, что народу в доме прибавилось. Однако она не могла не видеть, что за последние десять лет состояние семьи ничуть не оскудело, а наоборот, приумножилось. Довидас прикупил невдалеке земли, там и скотину держали; в доме появилось больше молока, только вот в работниках ощущалась пока нехватка. Нанимали их с оглядкой, чтобы не вызвать кривотолков; старались больше работы взвалить на своих, домашних. Это было с руки и хозяйке. Отныне она оставалась дома лишь до обеда, а там исчезала часов до семи-восьми и возвращалась, когда нужно было готовить ужин. Томительным был этот отрезок дня и для старого и для малого — им не оставляли ничего, чтобы хоть заморить червячка. Дяде не привыкать было жить впроголодь, поэтому он помалкивал, а ребенок все время хныкал, хотел есть, да только больше ничего не было.
Однажды, нагулявшись вдоволь и уморившись, они возвращались с поля домой и забрели на гумно. Оно находилось в конце двора и казалось самой огромной и страшной из всех построек. Там же был овин, где держали соломенное чучело, которое таскают на масленицу, и самое скверное — тут было много пустого места. У стены овина стояли две колоды, на которые обычно садились веяльщики, и торчало что-то непонятное — шкафчик не шкафчик, а нечто вроде каменной печурки на четырех ножках. В этой переносной печке молотильщики жгли щепки, чтобы осветить помещение, не боясь, что может загореться солома. С появлением керосина эти печурки исчезли.
— Дядюшка, давай разведем огонь, — предложил Адомукас, поблескивая глазенками.
— Давай, — согласился дядя. Он не умел отказывать своему приятелю.
Друзья набрали щепок, развели огонь, уселись на колодах по обе стороны печурки и с радостью заметили, что теперь они — самые настоящие привидения в этом огромном строении. Свет, проникающий в открытую дверь, до них не доходил, поэтому лица дяди и племянника были озарены только алыми отблесками огня, отчего они и впрямь казались друг другу удивительными существами.
— Давай картошку печь! — неожиданно всплеснул руками Адомукас, припомнив, как подпаски делают это в поле.
— Тогда сам и неси. Ты шустрее, — согласился дядя. Но Адомукас не захотел лезть в подпол чулана. Пришлось пойти дяде. Он велел Адомукасу подождать у дверей гумна, раз уж мальчик боится оставаться один.
— Нам бы еще маслица раздобыть! — мечтательно сказал мальчик.
Дяде стало жаль ребенка, но он решительно отрезал:
— Это можно, да только что нам мать скажет, коли заметит, что мы без спроса поживились, а?
— Не заметит, не заметит! — оживился Адомукас. — Да она и сама бы дала, только ее дома нет.
— Ясное дело, дала бы, но тебе, а не мне. Мне, брат, не дала бы, — запротестовал дядя. Адомукасу стало жаль дядюшку, и он, взяв его за руку, силком потащил в чулан, где стоял старинный поставец. Он был заперт, а ключ спрятан в другом месте. Во всяком случае, поиски его ни к чему не привели. Тогда дядя, поколебавшись, взял какую-то железку и с ее помощью открыл самый заурядный железный засов который только назывался замком. Внутри стояла большая кринка, едва ли не доверху набитая маслом. И даже ложка оставлена — бери на здоровье. Дядя соскреб ею тонкий слой сверху и протянул ребенку.
Ну и пир они закатили! Самая настоящая картошка в мундире с подрумяненной корочкой! Адомукас ел, только за ушами трещало, и заставлял дядю брать маслице. Оба вошли во вкус и повторили по второму и третьему разу.
Довидене была бережливой, чтобы не сказать жадной, хозяйкой, особенно скупилась она на сливочное масло и топленую сметану; с этим угощением легко можно выйти из положения, если нагрянет гость. Пускать на продажу не было резона, поскольку платили всего-навсего по двугривенному за фунт (40 грошей). Вот и выходило, что пол-ложки съеденного ими масла стоили один грош, не больше, а весь причиненный ущерб составлял от силы гривенник. Но это не помешало хозяйке взбелениться, когда она заметила, что кто-то полакомился маслом.
С тех пор она все уши прожужжала домочадцам про домового, который, мол, транжирит ее добро. Довидене сверлила каждого из них колючими, злыми глазами, подолгу задерживая взгляд на старике и Адомукасе. Но никто из них ни взглядом, ни неосторожным движением не выдал себя, поэтому никого нельзя было заподозрить в тайных делишках. А раз они невиновны, то и уписывали за обе щеки, и какое им было дело до хозяйкиных неприятностей или просто очередных придирок, которых на их долю доставалось без счета. Раполас по обыкновению в ответ на нападки невестки и ухом не повел. Правда, Адомукас еще не соображал, каким тяжким грехом является «кража», особенно масла, однако догадывался, что матушка не похвалила бы их обоих, в особенности дядю, и оттого он с поистине недетским упорством хранил молчание, с артистическим хладнокровием делал свое дело или ел, не замечая материнского взгляда, между прочим, довольно выразительного.