Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Лодыри, притворщики! Я вам покажу! — слышишь ты из-за горки расточаемые тем же голосом угрозы и такое щелканье батога, что прямо мороз по коже продирает — кажется, будто у тебя над самым ухом из пистолета выстрелили. Это пахарь перетянул одного из животных по спине. После такого удара волы должны были бы подскочить, как ужаленные, а между тем они и ухом не ведут: вышагивают невозмутимо, точно стараются ступить прямо в лужицу под ногами, но в то же время опасаются, не слишком ли там глубоко, не провалятся ли они аж до второго неба, виднеющегося в ней.

Наконец за ярмом, волами и упряжью можно разглядеть очертания человека, который, скособочившись влево, низко склонился над сохой. Он крепко ухватился правой рукой за один ее рогаль, а левой низко прижал к земле другой, чтобы отваливать дерн в ту сторону. Его картуз висит на краю рассохи, а опояска болтается на поперечном бруске. Подол свободной, в русском стиле рубахи полощется возле самых колен. Она без единой застежки у горла, отчего распахнута грудь и видны невероятно густые заросли волос, черных, как у Исава. Такое впечатление, будто за пазухой у него нет никакой плоти. Плешивая до макушки голова отливает на солнце металлическим блеском. Густые нестриженые усы топорщатся кустиками, доставляя их владельцу лишние хлопоты во время сморканья — он вытирает их потом жесткими, как скребницы, ладонями.

А для быков это развлечение. Стоит только пахарю отпустить рукоять, затем грациозно зажать пальцами, как оглоблями, нос и энергично протрубить им так, что по лесу разносится эхо, как волы тотчас останавливаются и терпеливо пережидают — якобы из раболепного чувства к пахарю, а не по своей лености, — покуда он завершит свою мудреную и трудную операцию.

— Но-о-о, волчья сыть! Хватит дрыхнуть! — приведя себя в порядок, вскипает пахарь и пощелкивает своим устрашающим орудием дисциплины и мучительства. Волы же понемногу напрягаются, как лошадь в конке перед тем, как сдвинуть с места вагон с пятью десятками ездоков. Дернут, и соха будто сама собой подсекает дальше жнивье и отваливает широкий, тучный пласт земли.

Поднатужившись, сползли они с косогора до края нивы и снова остановились; на это пахарь ничего не сказал. Положив кнут поперек рукоятей, он гладит ладонью-скребком одного из волов вдоль хребта, ближе к себе. Погладил бы и выше, да не с руки, упряжь мешает. В одном месте рука наткнулась на что-то. Это вызвало его интерес: раздвинув пальцами шерсть, он поглядел, не прыщ ли выскочил, или какая-нибудь болячка. Ногтем большого пальца, величиной с добрый козырек, селянин содрал присохший комок земли. Погладил второго вола — все гладко. Затем окинул взглядом животных спереди.

Откормленные волы смахивали на зубров весом не меньше трех берковцев. Их шерсть лоснилась, как бархатная. Ляжки чистые, без навозной коросты — видно, не в мокроте животные спят. Шерсть — волосок к волоску, и хоть бы один сопрел, прилип к присохшему навозу; ни проплешинки, вытертой об забор или угол, когда от зуда и грязи становится невмоготу. По всему видно, что волов любовно холили.

Под конец пахарь треплет их по морде, крякнув с нескрываемым довольством «у-хх», и направляется к меже — нарвать густой, не тронутой рукой человека травы. Скормив из рук добрую охапку, он снова разражается оглушительной бранью:

— Да поворачивайтесь живее, недотепы, раззявы, дери вас все волки на свете!

И снова несколько раз щелкает своим орудием дисциплины. Получив по удару, волы и не шелохнутся. Толстокожесть тому причиной или некое колдовство? А ларчик просто открывался. К кнутовищу прикреплена была не туго свитая веревка, а лопасть сыромятной кожи, нечто вроде кожаного шлепка, которым бьют мух, но который никак не годится для понукания толстокожих волов. Целехонькие, неисколотые, неисполосованные крупы животных были признаком того, что на конце кнутовища не было самого обыкновенного побудителя спорой работы волов — гвоздя.

Вот и получается, что рыжий, плешивый и пахарь вовсе не были друг для друга мучителями, наоборот, эта троица жила в любовном согласии; пахарь не был ни живодером, ни извергом, изливающим свою досаду на других.

Пахарь — наш добрый знакомый Миколюкас Шюкшта, который по прошествии трех десятилетий так и остался для односельчан просто-напросто «Шюкштасовым дядей». В округе его звали Дзидорюс-пахарь. Неужто это тот самый молчун, попихала? Неужто он так переменился, горлодером стал? Да-да, это тот самый Миколюкас, добрая душа, у которого нынче за плечами целая копа[11] годков, да еще с верхом — оттого он, надо полагать, и преобразился.

Близкие и дальние прозвали Миколюкаса Дзидорюсом, по имени святого — покровителя землепашцев, братьев по ремеслу. Пожалуй, они от души посмеялись бы, заикнись кто-нибудь о том, что носитель этого прозвища и впрямь святой. Куда ему в святые, этакому сквернослову, злыдню, закоренелому, бесчувственному старому холостяку! В миру было известно о ремесле Миколаса, знали и про его оранье, про ругательства, которыми он оглашал поля и прореженный нынче лес. Правда, знали и про то, что самыми крепкими словечками в потоке его «ругательств» были «падаль» и «волчья сыть». Но что значила «лютость», с которой это говорилось!

Совсем закис старый бобыль, так и не избавила его судьба от одиночества. Жизнь как бы перекатилась через него, так и не задев.

Год бежал за годом. Менялись люди. В доме Шюкштасов с появлением все новых ребятишек мало-помалу становилась иной и роль Миколюкаса. Его уже не каждый держал на посылках, и не гоняли куда попало — находились помоложе. Со временем и работников в семействе прибавилось. Казюкас, Габрюкас и прочие, а таковых было восемь душ, мальчишки и девчонки, вырастали в подростков, затем в парней и девок, лесорубов, косарей. Одни уходили в примаки, другие выходили замуж. Жили то зажиточно, то победнее. Только дяде от всего этого не становилось легче.

Само собой получилось, что после того, как его подменили на других работах, ему досталось одно занятие, ставшее его главным делом, — пахота.

Деревня Аужбикай основательно позабыла времена крепостного права и даже разжилась. На смену курным избенкам пришли просторные дома с большими светлыми окнами. В них стало больше места, и теперь каждый мог ночевать в отдельной каморке. Многим премудростям выучилось новое поколение. Научились и по-иному пахать, да только оставили это дело дяде, поскольку тот якобы ни для чего иного не годился.

Дяде было велено вспахать осенью поле не только под пар, но и под яровые. Все ржанище и яровое жнивье. Не такая уж это скорая работа. Поэтому начал он пахать в жатву, а там и картошку убирать приспело время. Опять-таки копай картошку, затем снова паши под яровые — и так до ноября. Весной снова борони, паши, готовь землю к севу, запахивай навоз, сей рожь, пшеницу и в то же время взрыхляй стерню.

Так и тянулся год за годом этой, казалось, непрерывной, нескончаемой, однообразной работы. В любую пору можно было видеть в поле близ деревни Аужбикай все тех же волов и того же пахаря. Будто никто больше и не пахал, один только дядя Шюкштасов рыхлил землю для всей деревни. Остальные не следовали его примеру — то ли не смыслили ничего, то ли просто не могли.

Умер брат. Умерла и невестка. Однако по семейной традиции Миколасу отводилась все та же роль «дяди»; он — пятое колесо в телеге, его скрепя сердце сносят в семье, у которой и без него забот-хлопот по горло.

Брат, освободившись от барщины, пошел в гору. Появилась кое-какая наличность, разжились и породистой скотиной. Он прикупил земли, переделал заново все постройки, расширил подворье. Полгода напролет с утра до ночи сообща обсуждались новые замыслы. Только в «дядином» мнении никто не нуждался. Общение с ним заключалось в придумывании новых приказаний: сделай то-то и то-то; все оставалось по-прежнему, как в былые времена крепостничества. И он трудился, как раньше; не говоря ни слова, не переча. Черствая душа, вот и весь сказ. Что с придурка возьмешь. Было бы у кого совета спрашивать!

вернуться

11

Копа (от копить) — копна, груда, ворох или мера, обозначающая при счете число 60.

15
{"b":"588111","o":1}