Восходящее солнце озарило своими лучами орешник, окрасив его в багряный цвет. Северия бросила туда взгляд, и ей показалось, что она увидела возле зеленой закраины великана, с ног до головы объятого пламенем. Она пришла в такой ужас, что, ойкнув, закричала истошным голосом, как безумная. Полными ужаса глазами уставилась она на мужчину, не узнавая его, и вопила, как девчонка, которой нечем отбиться от собачьей своры.
— Северюте, да ты что, ошалела? Ведь это я, Гейше, дайся, а не чучело гороховое… Ну Северия, да очнись ты, ради бога… Ну хочешь, я в сторону отойду… — сказал управляющий Дайся, стоя поначалу под кустом, а потом подскочив к девушке и потрепав ее обеими руками по плечам. Однако, услышав ее отчаянный крик, он снова отпрянул назад.
— Ой, да кто же это? Это ты, дядя? Но отчего ты такой… Почему ты весь ужасно красный и не моргаешь?.. — обрела наконец дар речи девушка. Она дрожала всем телом и хватала ртом воздух, в лице не было ни кровинки, а в глазах все еще отражался крайний испуг.
— Дайся, он самый, он самый, — обрадовался Гейше. Затем снова бросился к ней, привлек к себе, стиснул голову и поцеловал в лоб, погладив шершавой ладонью по щеке.
Северия не противилась, точно лишилась последних сил, и даже закрыла глаза. Она замерла в объятиях Гейше и позволила усадить себя под деревом. Гейше что-то долго и ласково со слезами на глазах говорил ей. Видно, раскрывал обещанную тайну. Он поглаживал ее руку, плечо, шею. Запрокинув ее головку кверху, стал целовать ее глаза, шею, волосы, пока не наткнулся на губы, от которых так и не смог оторваться. Раполас тискал грибницу, причиняя ей боль, но та не проронила ни слова, не высказала ни одобрения, ни сопротивления, ни жестом, ни движением тела не ответила она на жаркие ласки Гейше, на сладострастные его речи. Судя по широко раскрытым, будто подернутым дымкой глазам, все происходящее не доставляло ей особого удовольствия. Эта дочь природы упивалась мужской лаской точно так же, как свежестью утренней росы или теплом зари; впитывала ее, покуда та не достигла границы греха, которого уже следовало опасаться.
Видно, именно этого девушка и испугалась: голубкой выпорхнула она внезапно из рук Гейше и была такова.
Северия летела домой, не чуя под собой ног, быстрее, чем она мчалась сюда, и продолжала полубессознательно думать:
— Неужели это и означал мой непонятный сон? Неужели это и была обещанная тайна?
Девушка прибежала домой и уткнулась в подушку. Не было охоты ни завтракать, ни отправляться в костел. Она слышала, как мать постучала в стену раз, через час — другой, но не откликнулась. Ей сейчас ни до чего не было дела. И только когда все стихло, когда все ушли или укатили в костел, Северия вскочила и стремглав бросилась следом.
В костеле, битком набитом людьми, она смогла без труда затеряться в толпе, чтобы никто не заметил, как Северия запыхалась и разгорячилась от бега. Она лежала на полу ничком не в порыве набожности или раскаяния, а словно под воздействием дурмана или отравы. Северия чувствовала, что она уже не та, прежняя, и что все в ней будто сжалось в тугой комок, словом, что происходит нечто странное. Она не успела утром ничего перехватить, однако совсем не хотела есть, испытывая единственное желание — пить. И ни на минуту не исчезал из ее воображения образ: мужчина, да не кто-нибудь, а Гейше.
— Околдовал… — мелькнуло у нее в голове, и она обмерла от этой мысли, явственно почувствовав, что от этого «колдовства» нет снадобья, вернее, оно есть, но это — сам «колдун». Гейше заслонил собой солнечный свет, весь мир, всех людей на свете. И если до сих пор она была свободна от всего постороннего в жизни, то сейчас все ее существо было переполнено одним — думами о Гейше, который, осыпав ее ласками, преподнес первый урок любви.
А может, не первый? Ведь она любит Миколюкаса. Только это совсем разные вещи — любить и быть любимой. Миколюкас, как ей казалось, никаких уроков ей не давал. То, что между ними было, происходило само собой. Их любовь только зарождалась, и проявиться ей суждено было иначе. С Миколюкасом они были обвенчаны духовно, а с Гейше ее связывало совсем другое. Какая же любовь настоящая: близость душ или тел? Разве тела лишь извлекают пользу из родства душ? Так в чем же тогда эта долгожданная и пророчимая любовь: в гармонии душ или в удовлетворении тел? Что может быть общего в сфере духа между ученым профессором и его горничной, на которой он с нескрываемой радостью женится и живет затем в мире и согласии? Почему литовец-патриот «любит» польку, настроенную откровенно враждебно против его идеалов, против его отчизны? Не химера ли это так называемое «единение» душ?
Нет, Северия обо всем этом не думала. Она не умела размышлять. Просто сама жизнь подсказала ей, что возможно в равной степени сильное влечение и душ, и тел.
В тот же день Гейше Раполас, распорядитель имения Савейкяй, будто не давая остыть Северии и себе, пришел свататься в деревню Аужбикай к Пукштасам, крепостным этого имения. Пришел сам, без свата, с бутылкой водки в кармане, нагнав страху на все семейство Пукштасов и на всю деревню Аужбикай.
Наемные работники обмерли от страха.
Распорядитель! Шутка ли, сам распорядитель свататься пришел!
Этим забитым существам казалось, что сам Патс-Памарняцкас не смог бы удостоить Пукштасов большей чести.
Брат не проронил ни слова, но в душе явно обрадовался. Он уже не раз косился в сторону девичьей клети, подумывая о том, как бы, выдав замуж сестру, свить там гнездышко.
Родители поначалу перепугались, словно им сообщили дурную весть. Только водка и остудила отца. Он окончательно успокоился, когда Дайся заявил, что ему не нужно ничего — ни денег, ни скотины. Дескать, неужели он, дворовый человек, станет покупать землю, возиться со скотиной. Словом, пусть-ка Северия забирает сундучок с одеждой — и вся недолга.
Одной только матери инстинкт подсказывал: нет! Инстинкт литовской женщины, которая и в надежное прибежище шла, обливаясь горючими слезами. А тут слуга, который еще и определиться в жизни толком не успел. Оттого-то упало у нее сердце, едва он произнес первые слова, и больше потом не находило покоя; как сдавило его от горя, так и не отпустило — оно щемило до тех пор, пока не задрожали губы, и она не смогла проглотить ни капли, когда подошла ее очередь отхлебнуть из стаканчика. Хлебнула, поперхнулась, залилась слезами и, поставив стаканчик на стол, вышла.
Остальные объяснили это ничем иным, как материнским отчаянием по поводу предстоящей разлуки с единственной дочерью. Мужчины с пониманием отнеслись к горю матери и столковались уже без нее.
Сердечная боль была телесного свойства, казалось, сердце у матери разрывалось на части. Она тяжело навалилась на ступу и, подавляя рыдания, запричитала:
— Господи… господи… господи…
Чутье подсказывало ей, что сейчас делает по ту сторону стены старик Гейше. Вот он сидит за столом… Щеки ввалились… И это его должна будет целовать ее девчурка? Все добро старика на нем, остальное дает поместье. Ну а как перестанет давать — пойдет ее девочка по миру, да еще с кучей малышей в придачу…
В ее голове замелькали мысли, одна страшнее другой, картины, одна мрачнее другой, но она так и не смогла представить во всех подробностях, как проживет ее дочурка свой долгий век, залогом которого служит ее завидное здоровье.
Когда Раполас с бутылкой в кармане заявился в дом, Северии там не было. «Отрешившись от всего земного», она сидела в своей клети на сундуке. Она ни о чем не думала. Сокрушаться или сожалеть о чем-нибудь у нее не было повода, а будущего она пока не видела. И еще одно было поразительно: она не могла восстановить в памяти облик Гейше, не помнила, какие у него глаза, какие волосы, какие губы, нос, что обычно видела как наяву, думая о Миколюкасе. Гейше в ее глазах был силой природы, руками которого та обнимала и ласкала девушку, а его губами — целовала ее. Гейше лишь подловил ту юную пору, которая зовется переходным возрастом.