Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сергей Леонидович был так поглощен своими мыслями, что не поинтересовался спросить, какое именно неудовольствие вышло между Восторговым и Осипом.

* * *

Сергей Леонидович смотрел на тушу волка, видел его приоткрытые жёлтые, нехорошие глаза, чёрный провал пасти в обрамлении алой каёмки губ, и какое-то неприятное, непонятное ему самому чувство шевелилось в нём.

– Этта, в другорядь не заявится, – удовлетворенно сказал Осип, свёртывая цигарку, и носком своего вяленого сапога поддел волчью морду, подержал секунды две на весу и отпустил обратно на снег. И отчего-то этот жест охотника показался неуместным и вызвал в Сергее Леонидовиче неприятные чувства. Он вспоминал Гапу и гнал от себя нелепую мысль, что волк – это не волк вовсе, а кто-то другой лежит на снегу.

Все эти ощущения и впечатления вкупе с неполадками в работе закрутили его в какой-то непонятный водоворот психической неурядицы. До поры его летучий, весёлый ум вызволял из душевного уныния, но и он явил свою немощь.

Сергей Леонидович был недоволен собой. Он понимал, что ему не вполне удается различить формально-юридическую точку зрения от социально-политической и историко-философской, как это блестяще удавалось Иерингу, и это чрезвычайно удручало его. А между тем Зоммер находил в воззрениях Иеринга больше теоретической болтовни, чем здравых рассуждений. А ведь это сказал Зоммер… Чувствуя, что обессилел мыслью, он отложил работу и взад-вперед заходил по комнате. "Глупый, глупый, недотепа, – бормотал он, – смешной, слабый человек".

Он почувствовал себя маленьким, жалким и беспомощным, каким чувствовал себя иногда в детстве, когда долго не видел мать. Глаза его остановились на подоконнике с потрескавшейся краской, он принялся разглядывать обстановку, переводя глаза с предмета на предмет, точно только сейчас их увидел, и они разом явились ему ясно, в своей истинной сущности. Он вдруг заметил, что ковёр сильно вытерт, на большом турецком диване побурела обивка, в углу у потолка отстают обои, и все эти детали, на самом деле отлично ему известные, только подчеркнули немощь его сознания. "Где же совершенство?" – в недоумении спросил он себя. "Это оно и есть", – сказал он, приблизившись к стылому окну.

И внезапно он ощутил, как длинна, безотрадна эта зимняя ночь, как веет от неё безбрежным океаном холода и отчаяния, как стынет в унынии мысль, как безотчётный страх проникает в душу, вспомнились опять жёлтые глаза убитого волка, со дна которых поднималась угроза, словно он был не мёртвый, а только на время подчинившийся пуле, неумолимой власти свинца, но втайне продолжает жить, тщательно, не спеша приготовляя месть, как снадобье, и им овладела непреодолимая потребность увидать живого человека, услышать звук человеческой речи…

Сергей Леонидович надел доху и вышел из дому. Мертвенно-оцепенелая тишина давила мир, только на деревне кричали петухи. В чёрном небе ёжились звёзды. Снег под его сапогами скрипел так оглушительно, что казалось, хрусткий этот звук разносится на много верст вокруг.

Он прошёл по аллее, вышел за тумбы, обозначавшие въезд в усадьбу, и пошёл по деревенской улице. Кое-где в избах уже началось движение житейских забот, кое-где из труб поднимался дым, хотя и неприметный впотьмах, но дающий о себе знать по вылетающим вместе с ним искрам. Тускло светилось оконце в избе Прасковьи Чибисовой, бывшей кормилицей его отца. Весной в пятьдесят четвертом году в начале Восточной войны дед оказался в Одессе. Жена его, Елизавета Федоровна, в девичестве Лукоянова, была на сносях и ожидала первенца. Но когда флот союзников десятого апреля начал обстрел города и в гавани загорелись девять купеческих судов, Елизавета Федоровна родила мёртвого мальчика. Отца Сергея Леонидовича она родила спустя несколько лет и благополучно, но с Одесской бомбардировки молоко у неё пропало, и пришлось брать кормилицу.

Прасковья жила со вдовым сыном, который на зиму отлучался на заработки в Москву. На плетне лежали воротники снега. Сергей Леонидович пробрался по протоптанной в снегу тропинке, настолько узкой, что ноги заступали, путались, и в нескольких местах ему с трудом удавалось сохранить равновесие. Постояв немного, постучался в покрытую инеем дверь.

– А-а, вон кто, – разглядела Прасковья. – Случилось что ль чего?

Сергей Леонидович только вздохнул.

– Посижу я у вас, – сказал он и присел на низенькую скамеечку, уставив глаза в самопрялку.

– А чего ж, то и посиди, – разрешила Прасковья, повязала платок и присела к прялке.

Горела коптилка. От слабого, еле мерцающего пламени в избу нашло столько удушливого чада, что сидевшая за прялкой Прасковья казалась как в тумане, но Сергею Леонидовичу сделалось тепло и покойно. Хозяйка, очевидно, и не удивилась вовсе его приходу, и продолжала прерванную работу. Тень Прасковьи лежала на обтёсанных бревнах стены и от неё такой же тенью пролегала тонкая линия, обозначавшая движущуюся нить. Он бездумно глядел, как невозмутимо вращается годами сбитое колесо, и спокойствие постепенно возвращалось к нему. Хоровод безостановочных мыслей, изнуривший его мозг, замедлял свое движение и распадался на части, как будто люди, водившие его, размыкали руки и удалялись прочь… Профессор Коркунов утверждает… профессор Сергеевич никак не объясняет… г-н Ковалевский придает излишнее значение… У Муромцева мы не находим ответа… Меркель говорит… Иеринг замечает… Да, профессор Дювернуа, профессор Дювернуа… Что считает профессор Дювернуа? Профессор Дювернуа считает… Нельзя не согласиться… Надо отвергнуть… В высшей степени показательно… Пухта обращает внимание… Придется признать… Пухта… Что за фамилия у немца? Что-то пушистое, рассыпчатое, как снег на плетне… Неспешно вращалось колесо, мягко стрекотала втулка, и все эти обрывки мыслей оно будто затягивало своим мерным движением, уносило в пространство и прятало во времени. Как заворожённый, смотрел он на прядущуюся нить, и она в эти минуты действительно была самой жизнью, уводящей в бесконечность… И в некую секунду Сергей Леонидович ощутил себя маленьким мальчиком, сыном своих отца и матери, и чувство к ним было – покорность, и ещё ласку какого-то высшего существа, отец и мать которому были только посредники. И от всего этого он испытал смирение такой чистой, всепоглощающей силы, какого ещё не испытывал никогда в своей недолгой жизни, и где-то в глубине его существа проступили внутренние слезы. На краткий миг он постиг, что зло и добро не определяют суть жизни, что существуют какие-то высшие, неизвестные ещё понятия, осознал бессилие ума охватить взаимосвязи сущего, где на долю человека достается только малая толика его, но и эту малость невозможно привести в согласие с целым без мучительных и изнурительных усилий, но теперь мысль эта не внушала уныния, а была озарена тихим счастьем, как отблеск благословенной зори…

Голос Прасковьи донёсся до него издалека, из какого-то иного мира, к которому он еще принадлежал и куда неминуемо было возвращение.

– Годы, должно, подходят, – тихо, добродушно посмеялась Прасковья, скручивая порванную нить, и Сергей Леонидович с предельно серьёзным выражением лица, как если бы решал какую-нибудь трудную умственную задачу, следил за быстрыми движениями её коричневых пальцев…

И опять клубилась кудель, куда-то в бесконечность текла с неё ворсистая нить; ему захотелось стать этим колесом, спицей этого колеса, затеряться в веках, в тысячелетиях. Глаза его заволокло туманом, и не хотелось непроизвольным движением век возвращать зрению привычную резкость.

– Слышно, волк ходил, волка взяли, – опять донёсся до него голос Прасковьи.

– Взяли, – устало сказал Сергей Леонидович. – А всё равно собак подрал.

– А то ж, – сказала она, и вдруг усмехнулась. – Это так тятьку твоего пугали, бирюком. Вот, говорю, придёт бирюк, заберёт тебя. А кто такой бирюк? Бог знат. Волк и есть бирюк. Старики так-то судили. – Она остановила прялку, тяжело поднялась с табуретки и поднесла ему что-то от печки. – Нат-кось, оржаных вечор напекла. Не осуди, родимый, на большем, что уж случилось. И то сказать, – улыбнулась она ещё шире, – у Агафьи чать с голоду не опухнешь.

142
{"b":"586665","o":1}