Последние несколько лет Нарольский являлся на летние вакации с молоденькой и весьма привлекательной женой. Она прекрасно музицировала, и несколько раз Сергей Леонидович, преодолевая свое смущение, просил ее исполнить что-нибудь из любимых опер. Инструмент был старый, расстроенный и совсем разбитый, но волшебные руки Екатерины Васильевны заставляли забыть об этих недостатках.
Если Александр Павлович имел глаза, как бы содеянные из темного бархата, и взгляд их обнаруживал томление на грани приличия, что придавало всему его существу довольно молодой вид, супругу его природа наделила глазами иного типа – то были словно два острых узких стилета, но тоже имевшие свойство задевать чувственные струны расположенных к тому душ. И хотя Сергей Леонидович обладал броней в виде толстых своих стекол, защита эта оказывалась легко проходимой для игривых лучей, которые испускал взгляд Екатерины Васильевны. "Знаю, прекрасно знаю, что я прекрасна, знаю, что и вы прекрасно это сознаете, и не исключаю… допускаю… ха-ха-ха… все возможно в нашем мире… все зависит от вас, ха-ха-ха… но и от меня тоже, не стоит об этом забывать… между нами уже есть маленькая тайна, не правда ли?.. И мы никому о ней не расскажем, ха-ха-ха." И Сергея Леонидовича, случись ему пропустить удар, особенно смущала эта якобы тайнопись, понятная каждому, и он даже делал непроизвольные порывы оглянуться, чтобы убедиться наверное, что написанное взором предназначено не кому-то другому, незаметно притаившемуся за спиной.
Нарольский, не смотря на весь свой не сказать порочный, однако несколько двусмысленный склад, к некоторому удивлению Сергея Леонидовича высказывал довольно дельные мысли относительно жизни в деревне и крестьянского вопроса вообще, и было даже непонятно, откуда и как могли они сложиться в его голове, занятой, как это было очевидно, совершенно иными предметами.
– В Рязани, в мире земском, вся вина лежит на нас. Самый просвещенный, самый развитой класс людей в России составляет дворянство; а между тем, попавши во власть случайно, по милости некоторых узаконений и обстоятельств, оно одушевляется и руководится узкосословными и даже чисто личными интересами. Особенно больно то, что молодые члены этого сословия более примыкают к этому направлению, чем к противоположному. Все заседания наши были заняты нападками на статистов, усердно и добросовестно, но не в угодном дворянству смысле исполнивших данное им поручение, и на председателя управы Алянчикова, личного врага главы узкодворянской партии. Мы защищали их, но противники наши телеграммами вызывали своих единомышленников и не пренебрегали ни клеветами, ни всякими заподозреваниями, лишь бы достигнуть своей цели. Мы были побеждены большинством 29 против 26; управа вся, кроме одного члена, Титова, вышла в отставку. Тогда торжество этих господ было полное; полилось шампанское в гостинице Варварина. Грустно, что более других образованное и развитое сословие действует в узкодворянском смысле; но ещё грустнее то, что эта партия составлена из людей не старых, а скорее молодых. Числом голосов мы оказались в меньшинстве, но если бы считали по прожитым годам, то мы были бы в большинстве. Неужель Россия идёт назад, и молодые больше реакционеры, чем даже те, которые уже жили и действовали во время крепостного права.
– Кто хуже – эти своекорыстники или анархисты? – вопрошал Александр Павлович. – Последние – безумцы – они становятся даже преступниками, но большинство из них действует не из личных выгод, а согласно своим ошибочным убеждениям и с целью помочь страждущей темной братье; они жертвуют жизнью и бесстрашно подвергают себя наказаниям. А первые очень холодно, рассудительно, расчетливо преследуют свои выгоды, а до других, до земства, до отечества им нет дела. Действия этих своекорыстников и вызывают, и порождают анархистов, а потому первые много хуже последних.
Много и часто во время встреч с Нарольскими обсуждали новые законы Столыпина.
– Я, знаете, в девятьсот втором году принимал некоторое участие в трудах земельного комитета министерства внутренних дел. Запомнился мне доклад Редакционной Комиссии. Привожу на память, но почти дословно, – заверил Александр Павлович и нежно улыбнулся жене, как бы напоминая ей одно из своих бесчисленных достоинств. Так вот, сказано там было примерно так: Воспитанные в неустанном, упорном труде, привыкшие к исконной однообразной обстановке жизни, приученные изменчивым успехом земледельческих работ к сознанию своей зависимости от внешних сил природы и, следовательно, от начал высшего порядка, крестьяне, более чем представители какой-либо другой части населения, всегда стояли и стоят на стороне созидающих и положительных основ общественности и государственности и, таким образом, силою вещей являются оплотом исторической преемственности в народной жизни против всяких разлагающих сил и беспочвенных течений. Сельское население является сословным целым не по букве закона, но по своей внутренней крепости и сплоченности.
– Боже мой, – воскликнул Сергей Леонидович, – да ведь это они прямо Глеба Успенского цитируют!
Александр Павлович развел руками, будто желая сказать: за что купил, за то и продаю, а об остальном уж вам судить. Похоже, Глеба Успенского он и не читал.
– Успенского или нет, – продолжил он, – но в то время налицо было сознательное стремление трактовать крестьянское право как отдельную правовую систему, иную чем право всех других сословий. Если бы в свое время соизволили стереть все черты юридического различия между крестьянами и их прежними господами, может быть тогда титулы собственности всех классов землевладельцев соединились бы в один. Но классовый антагонизм искусственно поддерживался самим правительством, и теперь, сорок лет после эмансипации, он так же силен, как прежде. В России в общем правовом сознании нет одного разряда землевладельцев, а есть старые бытовые разряды крестьян и помещиков, надельной и частной земли. Публично-правовой характер нашего землевладения удержан и подчеркнут всей земельной политикой последнего полувека. Что же мы хотим? Крестьянин, которого слепое правительство удерживало в рамках аграрного коммунизма, наконец к этому привык и стал требовать распространения его на всю землю российскую. Иных правоотношений он и не понимает.
– Всё это так, – согласился Сергей Леонидович, – но меня не оставляют сомнения, что закон слишком уж резко порывает со всем предшествующим законодательством. Это какая-то аграрная революция, которой не видел мир. И главная опасность здесь не та, что община якобы уничтожается этим закреплением, но главная опасность непоправимая – это переход от веками установившегося принципа трудового семейного сообщества к принципу личной и полной неограниченной продажи.
– А вы не замечали, – отвечал Нарольский с тонкой улыбкой, – что ограничения права распоряжаться собственностью всегда представляются более справедливыми именно тем, кто вводит их для других по обстоятельствам высшего социального характера, чем тем, чья гражданская свобода таким образом урезывается?
* * *
Ещё на Благовещение за проскомидией вынимали просфоры, приберегая их к предстоящему севу. И Гапа приберегла несколько частиц. На конике сидел Хфедюшка и тихим голосом живописал картину предстоящего сева:
– Нивы земные сама Богоматерь засевает, с небесной высоты нисходит, Гавриил-архангел соху водит, а конь в запряжке белый, точно голубь, а Мать Пресвятая разбрасывает из золотой кошницы всякое жито пригорышнями… И так и идут они, а в то же время устами безмолвными, сердцем глаголящим молят Господа о ниспослании благословения на будущий урожай.
Гапа, занятая своим делом, время от времени оборачивалась и благосклонно кивала.
Вечером она рассказал Сергею Леонидовичу, что Хфедюшка ходил в Санаксары, и там, в мордовских лесах претерпел очередное чудо: заблудившись ночью, по молитве ему даден был свет, и свет шествовал впереди него, пока не вышел он на торную дорогу…
Сергей Леонидович ходил со стариками смотреть землю, нашел её довольно готовой и решил немедленно пахать под овес, но столкнулся с непререкаемым отказом Терентия Скакунова, столь неожиданным в этом разумном человеке.