"Свободное студенчество" время от времени устраивало доклады на самые разные темы, которые читались в нарочно предназначенном для этого пивном баре, и слушатели располагались за большим, длинным и узким столом. Перед началом доклада кельнер приносил каждому присутствующему большую глиняную кружку пива с металлической крышкой и ставил чёрточку на круглой картонной подставке. Когда кто-нибудь опустошал кружку и хотел повторения, то просто оставлял крышку открытой.
С Фридрихом Сергей Леонидович познакомился во время сообщения одного французского студента о работе малоизвестного тогда в Германии и рано умершего философа Жана-Мари Гюйо. Работа эта носила название "Очерк нравственности без обязательства и без санкции". Мы чувствуем, учил Гюйо, особенно в известном возрасте, что у нас больше сил, чем сколько их нужно нам для нашей собственной жизни, и мы охотно отдаем эти силы на пользу другим. Из этого сознания избытка жизненной силы, стремящейся проявиться в действии, получается то, что обыкновенно называют самопожертвованием. Жизнь имеет две стороны – она есть питание и ассимилирование, но одновременно производительность и плодородие. Чем более организм приобретает, тем более он должен расходовать. Из этого закона жизни Гюйо выводил и прогресс нравственности, который представлялся ему неизбежным. Человек испытывает потребность цвести, поэтому цвет человеческой жизни есть бескорыстие…
Фридрих расположился рядом с Сергеем Леонидовичем. Эмиль, докладчик, говорил ещё только минут десять, а на подставке у его соседа образовалась уже третья черточка, в то время как к своему угощению Сергей Леонидович едва притронулся.
Внутреннее одобрение нравственных поступков и порицание наших противообщественных действий существует в нас самих, развившись с самых древних времен в силу жизни обществами. Чувство обязательности нравственного, которое мы ощущаем в себе, имеет свое начало в самой жизни и черпает это начало глубже, чем в обдуманном сознании, – оно находит его в тёмных и бессознательных глубинах существа…
В конце доклада на подставке Фридриха чёрточек стояло уже пять и, поймав удивленный взгляд своего соседа, тот сказал беззаботно: "Ну, вы же слышали только что: я могу, следовательно я должен", и весело рассмеялся.
Они разговорились, и оба вынуждены были признать, что смутно испытывали именно то, что описал Гюйо, только не могли выразить это своими средствами. Особенно поразили Сергея Леонидовича слова Гюйо о долге. Долг, говорил он, есть сознание внутренней мощи, способность произвести нечто с наибольшей силой. "Чувствовать себя способным развить наибольшую силу при совершении известного деяния – значит признать себя обязанным произвести это деяние".
В России едва ли не все силы поглощала политика, и, хотя студенческое движение больше шумело, чем разрушало, и больше действовало на нервы, чем сотрясало основы строя, похоронило оно в конце концов не самодержавие, а нормальную академическую жизнь. От него страдала не бюрократия, а преподаватели, среди которых было много либерально мыслящих людей. Немцы же, в большинстве своем, учились ради самой учёбы и поиска истины. Только тут Сергей Леонидович впервые почувствовал, что такое истинно-научная атмосфера, в которой люди живут и которая побуждает их смотреть на вопросы спокойно и просто, видеть в них не дело партии или повод к ожесточенным препирательствам, а предмет серьезного объективного исследования. Вместо рьяных споров, служивших только поприщем для бесплодной гимнастики ума, явилась вдруг возможность спокойного обмена мыслями, которая давала полное умственное удовлетворение. Это было именно то, чего так не хватало на родине. Как неизмеримо высоко стояло это над самоуверенным невежеством и высокомерной нетерпимостью соотечественников, которые вместо того, чтобы смиренно учиться, презрительно смотрели на всю западную науку, забывая о том, как относился к этому Пётр, давший им такую возможность.
Фридрих, так же, как и Сергей, был настроен академически. Оба они мечтали послужить науке, и великая будущность рисовалась им.
Всё это было ещё до того свежо в воспоминаниях Сергея Леонидовича, что порою он испытывал некий душевный спазм. И как-то раз он твердо решил, что остаток зимы проведет в Гейдельберге, будет снова слушать лекции Йеллинека, сидеть до закрытия в знаменитой университетской библиотеке Palatina и перебирать её бесценные сокровища, и от одной только мысли, что ему доведётся ещё раз коснуться единственного экземпляра "Саксонского зерцала" его охватывала дрожь… Он рассчитывал выехать после Рождества, а до этого времени предполагал подыскать кого-нибудь, кто управлял бы имением в его отсутствие.
– А кого ж взять? – рассуждал волостной старшина Пряхин, когда Сергей Леонидович обратился к нему за советом. – И в разум не возьму. Разве Николку Соечкина?
– Это кто? – спросил Сергей Леонидович.
– Писарем был на Борце. Да недолго ему послужить пришлось: с полгода, или и того менее, – раздумчиво добавил Пряхин и сгрёб в горсть свою седую бороду. – Начальство сменило, потому зашибаться стал здорово, – по неделе без просыпу пивал; а в ихней должности это не рука, потому дела стоят; ну, и сменили, – пояснил ему волостной старшина. – Вот вы Порфирия Клавдиевича-то не уважили, а не самый дурной был человек. Иные-то ещё и похуже будут. Я тут перевидал.
Но под самый Новый год получилось неожиданное, потрясшее Сергея Леонидовича известие, что Йеллинек умер. Поездка его, к которой почти уже было всё готово, отложилась сама собой. Скоро и Фридрих прислал письмо, которым сообщал, что по той же причине потерял интерес к Гейдельбергу и перебрался в Лейпциг слушать лекции по философии знаменитого старика Вильгельма Вундта.
* * *
Под Крещенье дни стояли ясные, но после помело. Вьюги и метели гуляли по пустынным полям, снежными потоками били в окна; Пара, ещё недавно сверкавшая чистым ледком, совсем скрылась под сувоями, и как её не бывало. Тусклое солнце, запелёнутое морозным туманом, садилось поспешно, оставляя только багряную зарю, предвестницу ещё сильнейшей стужи.
Сергей Леонидович неторопливо, с любовью раскладывал привезённые с собой книги и журналы. Боль утрат немного притупилась, и жизнь, хотя и скованная морозом, исподволь овладевала им.
Где-то далеко спорили партии, созывались собрания, составлялись комиссии и совещания, говорили речи челны Думы, а здесь – по Некрасову, стояла "вековая тишина". В печках горели сухие дрова, и от жара потрескивала мебель и оконные рамы, так что делалось душно, и Сергей Леонидович выходил во двор, поднимал лицо к колючим звездам, и пил тишину, глядя на тусклый след, который отбрасывала на пушистый снег под окном горящая в его комнате лампа. Бодрость мысли понемногу вернулась к нему, и он не спеша делал наброски к своей работе, к тому её отделу, который он назвал
СЛОВО КАК СУДЬБА
Итак, судьба олицетворяет силу, обладающую высшей и абсолютной властью над человеком, причем сила эта определяет не какое-то отдельные, пусть и важные, частности его жизни, но всю эту жизнь целиком во всей её неповторимости. Но если весь жизненный путь предопределён, то предопределено и само событие, могущее стать предметом правовой процедуры, поэтому-то последствие такого события, например, в качестве наказания, указывают не люди. Его можно только узнать у верховного существа, которым оно же и определено.
В тех культурах, где в отличие от германских, славянских и балтийских ветвей арийского древа представление о жизни и смерти как извечном кругообороте перевоплощений получает ясное выражение, так и вышло, и мы с удивлением видим, что и при таком общественном устройстве, при котором класс учёных юристов процветает, а твёрдое положительное законодательство давно пришло на смену обычаю, религиозные представления продолжают находить себе место даже в тяжебном судопроизводстве.