Горбачев сказал как-то, что между ним и Ельциным была достигнута договоренность о встрече после ноябрьских торжеств, чтобы обсудить вопрос о возможности отставки Ельцина, о чем последний попросил Горбачева, насколько я знаю, еще в августе 1987 года. В этих условиях выступление Ельцина, с моей точки зрения, нарушало эту договоренность. Спустя четыре года, где-то осенью 1991 года, я спросил Бориса Николаевича о сути этой договоренности. Он сказал, что таковой не было.
С чего же началась вся эта запутанная история?
В августе 1987 года, когда Горбачев был в отпуске, на одном из заседаний Политбюро обсуждалась записка Ельцина о порядке проведения митингов в Москве. Борис Николаевич предложил вариант, по которому все митинги проводились бы в Измайловском парке по типу Гайд-парка в Лондоне. Это предложение неожиданно вызвало острую критику. Ельцин не скрывал своей растерянности. Он пытался что-то объяснить, в частности сказал, что написал эту записку по поручению Политбюро. Но это не помогло, все сделали вид, что никакого поручения не было. Обвинения сыпались одно за другим, выйдя за рамки проблемы митингов. Ельцина обвинили в неспособности положить конец «дестабилизирующим» действиям «так называемых демократов».
Честно говоря, я тоже растерялся, наивно полагая, что вопрос возник спонтанно. Выступая, я выразил недоумение по поводу характера обсуждения. В целом же заседание оставило у меня горький осадок. Меня встревожило то, что мы в Политбюро скатываемся к практике старых «проработок». Я, конечно, не знал, что этот эпизод подтолкнет Ельцина к заявлению об отставке.
Подобные «разносы» отражали суть обостряющейся ситуации. Нечто похожее случилось и со мной. Я имею в виду проработку на закрытом заседании Политбюро в связи с публикацией в «Московских новостях» информации о кончине писателя Виктора Некрасова. Произошло это в августе, когда за «хозяина» тоже был Лигачев. Мне сообщил о смерти Некрасова Егор Яковлев. Договорились, что появится короткая заметка. Лигачев через отдел пропаганды запретил что-либо печатать по этом поводу. Он, как и я, курировал идеологию. Но некролог был напечатан. Он и вызвал бурю возмущения у Егора Кузьмича, ибо авторы некролога осмелились скорбеть по «антисоветчику». На следующий день в Ореховой комнате, там, где собирались перед общим заседанием и предварительно решали все вопросы повестки дня только члены Политбюро, Лигачев обратился ко мне со словами:
— Товарищ Яковлев (обращение «товарищ», а не «Александр Николаевич», не предвещало ничего хорошего), как это получилось, что некролог о Некрасове появился в газете, несмотря на запрет? Редактор совсем распустился, потерял всякую меру. Пора его снимать с работы. Он постоянно противопоставляет себя Центральному Комитету, а вы ему потворствуете.
Ну и так далее. Его поддержали Рыжков, Воротников, кто-то еще, но кроме Лигачева, никто особо не взъерошивался, поддерживали его как-то уныло, а многие просто промолчали.
— Ты знаешь, что Некрасов занимает откровенно антисоветские позиции? — спросил Лигачев.
— Слышал. Но за последние десять лет я не видел ни одной такого рода публикации, кроме статьи о Подгорном. Но эта статья была правильной.
Статьи этой, понятно, никто из членов Политбюро не читал, а потому никто и не возразил. Некрасов охарактеризовал Подгорного как человека грубого, прямолинейного и бесцветного.
— А вот КГБ располагает серьезными материалами о Некрасове. Ты веришь КГБ? Скажите, Виктор Михайлович, — обращаясь к Чебрикову, спросил Лигачев, — правильно я говорю?
— Правильно, — вяло, без всякой охоты ответил председатель КГБ.
— Вот видишь, — сказал Лигачев, теперь уже обращаясь ко мне.
— Вижу. Но помню и о том, что Некрасов написал одно из лучших произведений об Отечественной войне, а жил в Киеве в коммуналке и бедствовал. И никто на Украине не помог ему, никто не позаботился о нем в трудную минуту жизни, вот он и уехал за границу.
Меня упрекали за слабое руководство печатью, за то, что печать «распустилась». Постепенно спор затух, но оставил мрачное ощущение. Особенно угнетало тягостное молчание коллег. Практически это было первое публичное столкновение двух членов Политбюро, причем в острой форме. Присутствовавшие не могли для себя решить, как вести себя, чью строну принять, ощущалась какая-то общая неловкость.
Тем же вечером с юга позвонил Михаил Сергеевич и спросил:
— Что у вас там произошло?
Я рассказал. Он внимательно выслушал, долго молчал, а затем буркнул, что получил несколько иную информацию.
Вернемся, однако, к октябрьскому пленуму 1987 года.
Был ли прав Ельцин в принципе? Безусловно, да. В самом деле, Перестройка начала спотыкаться, о чем и сказал кандидат в члены Политбюро.
Был ли прав Ельцин по тактике? Думаю, нет. К выступлениям подобного характера надо тщательно готовиться. Не считаю правильным и то, что Борис Николаевич затронул Раису Максимовну, обвинив ее в непомерном влиянии на политические решения мужа. Видимо, все это почувствовал и сам Борис Николаевич, когда выступал с ответами на критику. Что-то отводил, но с чем-то и соглашался, фактически каялся. Ельцин покаялся и на XIX партконференции, осудил свое выступление как ошибочное и попросил политической реабилитации. Партконференция не отреагировала на его просьбу, в результате чего Борис Николаевич получил как бы моральное право возглавить антигорбачевский оппозиционный фронт.
И последний вопрос. На этот раз самому себе.
Выступил бы я сегодня на пленуме, как тогда? Отвечаю с позиции сегодняшнего разумения — нет, не выступил бы. С позиции того времени — да, ибо принципиальным вопросом для себя считал поддержку Горбачева.
Воодушевленное итогами октябрьского пленума и последующим освобождением Ельцина от работы, антиреформаторское крыло в партии предприняло новую атаку на Перестройку. Многим памятна попытка аппаратного реванша, «малого мятежа», связанного с публикацией статьи Нины Андреевой «Не могу поступаться принципами» в «Советской России» от 13 марта 1988 года.
Я был в это время в Монголии. Мне показали статью в то же утро. Прочитав, я был крайне удивлен. Не мог даже представить себе, что происходит в Москве. Особенно встревожило то, что и Горбачев находился за рубежом. Попросил помощника позвонить в Москву и узнать, что происходит. Из Первопрестольной ответили, что ничего не происходит, кроме того, что идет совещание руководителей средств массовой информации. Ведет Лигачев.
Когда вернулся домой, получил возможность понаблюдать, как ожил партийный аппарат. А вот печать притихла. Аппарат ЦК дал указание о поддержке статьи, перепечатке ее в местных газетах. По этому поводу состоялось узкое совещание секретарей ЦК.
Статья родилась из письма, которое Андреева и ее муж Клюшин направили в ЦК. Письмо заинтересовало Лигачева, и в Ленинград был направлен заведующий отделом науки «Советской России» с тем, чтобы вместе с авторами превратить письмо в статью. Никого не смутило, что Андреева и ее супруг исключались ранее из партии за анонимки и клевету. КПК при ЦК восстановил их в партии по просьбе КГБ. Статья вернулась в секретариат Лигачева, а затем была напечатана.
Горбачев вернулся из Югославии в те же дни, что и я. Он занял четкую позицию. Сразу уловил, что статья направлена против него, является провокацией и требует отдельного и подробного обсуждения.
Политбюро по этому вопросу заседало два дня. Вступительное слово сделал Горбачев. Оно было резким, статья получила определение как платформа антиперестройки. В настоятельной форме Горбачев предложил выступить каждому и выразить свое отношение.
Вводную информацию Михаил Сергеевич поручил сделать мне. В своем выступлении я говорил о том, что в партийной среде усиливается противодействие общественным преобразованиям. Особенно заметно ортодоксальное направление. Оно питается интересами и убеждениями тех, кто усматривает в Перестройке угрозу собственным позициям и сложившимся устоям жизни. Догматическая атака идет от инерции сознания, привычек, взглядов, силы традиционных подходов. Особенно криклива атака приверженцев левой фразы. Она пропитана революционаризмом, национализмом и шовинизмом, иждивенческим отношением к жизни.