Нервозность Москвы была очевидной. Я встретился с Айваном Хедом и все это рассказал. Он, хорошо зная наши политические нравы, улыбался, а в конце беседы попросил успокоить Москву, заявив, что встреча с Солженицыным будет краткой и формальной. На самом деле беседа была продолжительной, хотя после нее Хед позвонил мне и подтвердил, что все было кратко и формально, поэтому о содержании беседы сказать нечего. Я так и сообщил в Москву.
Запомнилась также случайная встреча Солженицына с журналистами. Дело было зимой, на улице. Посыпались бесконечные вопросы. Солженицын снял шапку и стал ею отмахиваться от журналистов, приговаривая: «Вы хуже КГБ, вы хуже КГБ».
Итак, повторяю, 10 лет моей жизни отдано Канаде. Это большой срок, а за рубежом он кажется еще длиннее. Но я имел одну бесценную привилегию в этом достаточно спокойном положении — время думать. И действительно, когда всяческая суета, нервотрепка, искусственные раздражители не являются каждодневными, думается хорошо. Да и начальство далеко, за океаном. Внимательно изучал канадскую жизнь — очень простую, прагматичную, пронизанную здравым смыслом. Почему же мы, думалось мне, не хотим сбросить с себя оковы догм. Инструкции из Москвы о необходимости наступательной политики и пропаганды звучали просто смешно и глупо. Нищие учат богатых, как жить еще лучше.
В заключение этой главы я хочу сказать следующее. Может показаться, что я пытаюсь изобразить из себя этакого «ангела», витающего над грешной землей и вершащего только добрые дела. Нет, подобного и быть не могло в партийном аппарате. Я аккуратно и дисциплинированно выполнял свою рутинную работу, подписывал всякие записки, проводил разные собрания и совещания. Другой вопрос, что работа в партийном аппарате представляла больше возможностей для маневра, чем в государственных органах. Работник аппарата, особенно ЦК КПСС, был практически бесконтролен.
В одних случаях люди что-то говорили, но не делали, в других — делали, но не говорили, в третьих — говорили и делали, но не докладывали начальству, в четвертых — и не говорили, и не делали, но талантливо докладывали. В аппарате ЦК существовала удивительная по разноцветью мозаика взглядов, но она как бы жила отдельно от практической работы. Да и сами отделы ЦК были разными по своим оценкам ситуаций и людей. Например, в ортодоксальном отделе оргпартработы меня считали «либералом», «идеологическим слабаком», а некоторые служащие международного отдела — «бархатным догматиком».
Не мне выносить какие-то окончательные суждения. Могу сказать только, что сам я никогда не проявлял инициативы обвинительного или разоблачительного свойства в отношении средств массовой информации, если не считать «Советской России», «Молодой гвардии», «Октября». Иногда и сдерживал подобного рода инициативы.
У меня были, разумеется, свои симпатии и антипатии. Свои убеждения, правильные или нет, я всегда ставил выше собственного благополучия. Это было неимоверно трудно. Видимо, родился не для уюта или, как сказал мой добрый друг Константин Симонов, — слишком рано. Одним словом, судьба, на которую жаловаться грех.
Нет, я далеко не ангел.
Глава шестая
Болото, покрытое ряской
Надежды тоже устают. Но, случается, устают безмерно, переходят в равнодушие, которое, если смириться с ним, успешно сооружает своеобразный заслон из щемящей пустоты. Так было и со мной в последние годы работы в Канаде. Изображаешь из себя деятельного, улыбающегося человека, на самом деле двигает тобой какая-то внутренняя заводная пружинка, не зависящая от твоего истинного душевного состояния. Жизнь теряет творческое начало, двигается как бы в автоматическом режиме. Мне все чаще и чаще приходили в голову горькие мысли, что жизнь уже позади, а страна твоя все заметнее каменеет и стремительно отстает от мирового развития. И не увидеть мне рассвета.
Мы с женой уже привыкли к Канаде, смирились с судьбой. Туда к нам приезжали и сын Анатолий на учебу, и дочь Наталия — на побывку. С нами жили поочередно внучки — Наталья и Саша.
Дела шли нормально. Из Москвы получал похвальные оценки. Но случилось давно ожидаемое. Михаил Горбачев вернул меня домой. Возвращению в Москву я радовался, как ребенок. Не люблю сладкой патетики, но когда ты снова дома, возникает чувство нового рождения. И воздух вроде бы тот же, и небо, и звезды, но все другое, совсем другое. Честно говоря, я не осуждаю эмигрантов, скорее — сочувствую, стараюсь понять их, но каждый раз ловлю себя на мысли: моя судьба — Россия.
Итак, я в Москве. Избран директором Института мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО). Институт престижный, прогрессивный, с хорошими традициями. Его возглавляли в разное время крупные ученые — Варга, Арзуманян, Иноземцев. Дела пошли неплохо. Обстановка в институте творческая, открытая, разумеется, в той мере, в какой это было возможно в то время.
Я не мог претендовать на тот уровень профессионализма, которым обладали мои предшественники. Они всю жизнь занимались наукой, а я — урывками. Понимая это обстоятельство, решил для себя один принципиальный вопрос — не мешать людям работать, дать им оптимальную возможность для самореализации. Во многом это удавалось. Но, конечно, не всегда.
Облегчало работу то, что за спиной института стоял Михаил Горбачев, в то время — второе лицо в партии. Он часто звонил мне, иногда советовался, давал разные поручения, которые мы, в институте, охотно выполняли.
Но и желающих подставить нам ножку по разным пустякам было тоже немало, особенно со стороны горкома партии. Возможно, его первый секретарь Виктор Гришин не забыл старую обиду — он еще до Канады приглашал меня на работу в качестве второго секретаря горкома, но я отказался. Такое не прощается.
Как-то прошел в институте обычный научный семинар. Обсуждался вопрос, является ли золото всеобщим эквивалентом в условиях появления нефтедоллара, массового использования золота в электронике и т. п.? Кто-то донес в ЦК и в горком партии. Нас начали таскать по разным кабинетам, прорабатывать, грозились наказать за ревизионизм, но потом все затихло. Вообще в партийных аппаратах принципиально не хотели признавать разницу между партийными собраниями и теоретическими семинарами — они постоянно боролись за некую мифическую «чистоту» вероучения.
Другой случай. Пригласил я в институт Геннадия Хазанова, моего доброго друга. Зал был переполнен. Хазанов есть Хазанов. Люди смеялись до слез, аплодировали неистово. Все были довольны, Хазанов — тоже. Попили с ним чайку и довольные разошлись. На другой день прибегает ко мне секретарь парткома и говорит, что горком партии и Минкультуры формируют комиссию по проверке фактов «антисоветских высказываний Хазанова, не получивших в институте принципиальной оценки».
Ничего себе! Кто-то, значит, стукнул, хотя, честно скажу, даже с позиций тех дней (а это был 1983 год) ничего в выступлении Хазанова предосудительного не содержалось. Но шизофреникам от идеологии показалось, что Хазанов делал странные паузы сомнительного характера, во время которых он хотел якобы сказать (судя по его выражению лица) нечто неподобающее, но… выразительно молчал. А в зале смеялись.
Позвонил мне Геннадий и сообщил, что его артистическая деятельность под вопросом. Его уже приглашали в Минкульт. Мне пришлось прибегнуть к помощи моего старого товарища Виктора Гаврилова, он был помощником министра культуры Петра Демичева. Виктор Павлович и прекратил этот наскок.
Еще пример. При моем предшественнике Николае Иноземцеве институт подвергся мощнейшей атаке со стороны горкома партии и городских спецслужб. Дело в том, что какая-то часть Политбюро (Тихонов, Гришин и др.) вела атаку на рабочее окружение Брежнева, авторов его речей (Иноземцева, Арбатова, Бовина, Загладина, Александрова-Агентова, Цуканова и др.), обвиняя их в том, что они «сбивают с толку» Брежнева, протаскивают разные ревизионистские мысли, ослабляют силу партийного воздействия на массы и государственные дела. Этой группе из Политбюро активно помогал заведующий отделом науки ЦК Трапезников и помощник Брежнева Голиков.