— Восемнадцать.
— Значит, вы просто не успели познать сексуальную свободу!
Сергей Баруздин попросил принять Рыбакова. Встреча состоялась через два дня. Длилась больше трех часов. Она вышла за рамки обсуждения романа. Я чувствовал, что собеседник как бы прощупывает меня, он почти не скрывал своей неприязни к власти. Он еще не мог знать, что я с ним согласен, хотя и не во всем. Но писатель «храбро бился с супостатом», защищая неприкосновенность и свободу своего «Я». На все мои осторожные замечания по книге он отвечал яростными возражениями, реагировал остро, с явным вызовом. В сущности, его волновали не мои замечания по существу, он отвергал мое право как члена Политбюро делать какие-то там замечания писателю, хотя он сам попросился на беседу и, как сказал мне Баруздин, надеялся на нее. Меня забавляли эти психологические мизансцены.
Диалог продолжался до тех пор, пока я не сказал Рыбакову, что у меня нет ни малейших намерений подвергать книгу цензуре. Больше того, готов порекомендовать цензурной организации поставить разрешительную подпись, не читая. Отвечает за книгу он, Рыбаков, а не Яковлев или цензура, причем отвечает перед читателем, а не перед партийным чиновником. Я отчетливо помню, как удивление заплясало на хмуром лице Рыбакова.
— А что вы скажете редактору журнала?
— Скажу, что вопрос о публикации решают два человека — автор и руководитель печатного органа.
В итоге мы остались, как я понял, довольными друг другом. Роман напечатали. Шуму было много, в том числе и в ЦК. Но защищать сталинские репрессии, о которых написал Рыбаков, в открытую никто не захотел. Михаил Сергеевич не сказал мне ни слова. Думаю, что его заранее подготовил Анатолий Черняев, помощник Горбачева, с которым Рыбаков тоже, насколько я знаю, вел беседы о книге.
По-моему, многие члены Политбюро были рады, что их не втянули в эту историю.
Как-то позднее Рыбаков сказал, что я возражал против обостренной критики Сталина. Видимо, его подвела память, а если и возражал, то кто-то другой. Мне бы и в голову не пришла столь пошлая мысль. Я-то лучше знаком с собственными настроениями относительно сталинизма. Впрочем, все это несущественно. Важнее другое: «Не было бы апреля 1985-го, не было бы у читателей и этого романа». Это сказал сам Анатолий Рыбаков.
В те же годы были напечатаны прекрасные книги (именно по этой причине запрещенные ранее): «Новое назначение» Александра Бека, «Белые одежды» Владимира Дудинцева, «Ночевала тучка золотая» Анатолия Приставкина. Прорыв состоялся. Журналы начали печатать произведения не только советских, но и российских авторов, живущих за рубежом. Обрели на родине своего читателя Замятин, Гумилев, Алданов и многие другие.
Нечто похожее на рыбаковскую историю случилось с кинофильмом «Покаяние». Позвонил мне Эдуард Шеварднадзе и попросил принять Тенгиза Абуладзе — автора фильма. Эдуард рассуждал в том плане, что ему (как грузину) не очень ловко защищать грузинский фильм, тем более что он, Шеварднадзе, еще будучи в Грузии, помогал Тенгизу. Эдуард прислал мне видеокассету. В тот же вечер я посмотрел ее в семейном кругу. Фильм ошеломил меня и всех моих семейных. Умен, честен, необычен по стилистике. Беспощаден и убедителен. Кувалдой и с размаху бил по системе лжи, лицемерия и насилия.
Трудность ситуации состояла в том, что фильм посмотрел не только я, но и некоторые другие секретари ЦК. Одни помалкивали, а другие были против показа этого фильма. Во время беседы с Абуладзе обсуждать по существу было нечего. Я был потрясен фильмом и не скрывал этого. Надо было сделать все возможное, чтобы выпустить его на экран. У меня возник следующий вариант: следует напечатать всего несколько пробных лент для демонстрации в 5–6 крупных городах. Я аргументировал предложение тем, что фильм сложный, его простые люди не поймут, поэтому опасаться нечего. С этим согласились. На самом же деле с председателем Комитета по кинематографии мы договорились напечатать гораздо больше копий фильма и начать его демонстрацию на периферии.
Я не мог всего этого объяснить Абуладзе. Боялся огласки, которая могла погубить задуманную операцию. Когда сказал ему о намерении напечатать несколько пробных копий, он откровенно выразил свое недовольство, говорил о том, что показ фильма имеет большое нравственное значение. Конечно же, имеет, я понимал это. Просил Абуладзе поверить мне. А он не понимал, почему должен верить, если я говорю только о каких-то пробных копиях. На том и расстались.
Фильм пошел по стране. Встречен был по-разному, где с восторгом, а где и с непониманием. В некоторых городах партийные боссы отнеслись к нему резко отрицательно, запрещали его демонстрировать, о чем и сообщали в ЦК. Михаил Сергеевич знал обо всем этом, но уклонялся от оценок. Потом, по прошествии какого-то времени, он говорил по поводу фильма самые лестные слова. Я-то думаю, что он посмотрел фильм сразу же, как только вокруг него началась возня, а может быть, и раньше.
Тенгиз Абуладзе скончался очень рано. Он был полон творческих планов, все события пропускал через сердце. Мы с ним подружились, перезванивались, а иногда и встречались.
Всего к тому времени на полках лежали десятки запрещенных фильмов. Когда стали разбираться, то оказалось, что каких-то официальных запрещающих решений на уровне ЦК и не было.
А что было?
А были телефонные звонки с дач «небожителей», устные советы, страх руководителей кинематографии, письма партийных вожаков с Украины, из Ленинграда, Свердловска, Белоруссии, то есть из тех мест, где существовали киностудии. Мне пришлось просмотреть особо спорные фильмы. Ничего антисоветского в фильмах не оказалось. Многие ленты устарели, потеряли свою актуальность. Даже лучшие из них были без всякой политической закваски. А погубили их чиновничьи интриги да еще желание выслужиться по линии бдительности.
Каждый раз приходилось действовать осторожно, придумывать наиболее эффективные ходы, постепенно приучая общественность к нормальнмоу воспринятию нового, необычного, неординарного, не всегда совпадающего с казенной установкой. Парадоксально, но за гласность надо было воевать порой тайно, прибегать к разным уловкам, иногда к примитивному вранью. Например, говорить, что тому или иному редактору сделано внушение, а на самом деле редактор даже не подозревал о том, что над его головой пронеслась гроза. Эту науку я проходил и раньше.
С некоторыми руководителями органов информации у меня сложились тесные доверительные отношения, а потому работали негласно установленные правила. Скажем, они загодя информировали меня о предстоящей острой статье, которая наверняка вызовет недовольство, статью печатали, но на меня не ссылались. Я брал на себя функцию их «прикрытия», если разгорался скандал.
Как-то раз в санаторий на юге, где я отдыхал, позвонил Егор Яковлев и сказал, что работать стало совсем невмоготу — придирки, окрики, угрозы. Поэтому он просит меня войти в состав Совета учредителей газеты «Московские новости». Я согласился, понимая сложившееся положение. Потом пришлось расплачиваться за эту опрометчивость. Почти на каждом заседании Политбюро или Секретариата возникали вопросы о неправильном поведении средств массовой информации и, конечно же, «Московских новостей». И каждый раз звучали упреки в мой адрес. Вот, мол, среди учредителей газеты — член Политбюро, а газета ведет антипартийную линию.
Конечно, я и сам понимал легкомысленность своего поступка, отдав предпочтение одному изданию. Выражали мне свое непонимание и редактора других газет. Я пошел на этот шаг исключительно из интересов дела и уважения к мужеству Егора Яковлева.
Когда на Политбюро и пленумах ЦК происходили бурные вспышки нетерпимости в отношении демократической прессы, Михаил Сергеевич или нехотя соглашался, или отмалчивался. Он никогда не требовал от меня каких-то кардинальных кадровых изменений. Не требовал, за исключением, может быть, эпизода с Владиславом Старковым. Владислав в газете «Аргументы и факты» опубликовал результаты опроса среди пассажиров поезда, согласно которому Михаил Сергеевич (по рейтингу) оказался не на первом месте. Он увидел в этом какую-то провокацию.