Как я его вижу?
Хрущев — прежде всего вулкан энергии. И полезной, и вредной. Человек с маниловским самовыражением, но и жесткий прагматик. Хитер, но и по-детски наивен. Труженик и мечтатель, порой без меры груб и самодержавен. Экспериментатор. Непредсказуем, бесцеремонен, хваток и ловок… Всякий. В сущности, он и творец, но и жертва иррационализма. Конечно же, он считал для себя святой однонотную мелодию «классовой борьбы», исполняемой на марксистской трубе, но был не чужд и полифонии «живой жизни». Театрал, любитель русской классики, но и «хранитель большевистского огня в искусстве», часовой соцреализма, носитель большевистского абсурдизма.
Его обзывали «кукурузником» и «болтуном», он был героем анекдотного фольклора. Принадлежал к той редкой породе людей, на которых, как говорится, нет зла. Вспомним Манеж, кукурузу, «догнать и перегнать»… И сразу же зароятся в памяти анекдоты, частушки, притчи. Как вредоносный утопист и несгибаемый жрец всеобщего счастья через советский строй, Хрущев без колебаний шагал в коммунизм. Стремился за горизонт, но отдалялся от него ровно настолько, насколько приближался к нему. Он совсем не знал, что там за горизонтом. Как говорили древние, человек идет дальше и дольше тогда, когда не знает, куда он идет.
Хрущев видел отсталость страны, чувствовал трагический исход этой отсталости, но вместо здравых мер он постоянно искал «чудо-средства», которые вытащат страну из трясины. Будь то кукуруза, целина, торфоперегнойные горшочки, химизация всей страны и прочее.
Выброшенный наверх номенклатурной селекцией, он оказался человеком, плохо приспособленным к руководящей деятельности на высшем уровне, повел себя, как Алиса в Стране Чудес: постоянно удивлялся и разочаровывался. Его попытки что-то изменить или сломать сразу же приводили к неразберихе, экономической чехарде, а в итоге — к невозможности разобраться, что же происходит в стране. В этом плане у него много похожестей с Ельциным. Да и действовали они оба на похожих по крутизне поворотах истории.
После расстрела Берии закончилась тягучая схватка за первую роль в руководстве между Хрущевым и Маленковым. Последнего осенью 1955 года, за несколько месяцев до XX съезда, сняли с поста председателя Совмина. Это означало, что власть снова полностью перекочевала в ЦК КПСС, а вернее — в ее верхушку. Побаловались немножко в «ленинские принципы управления», и хватит. Должен сказать, что смещение Маленкова прошло безболезненно. Мало кто сожалел. В аппарате ЦК приветствовали эту меру на том основании, что правительственные чиновники слишком задрали носы и хотели отобрать власть у цековских чиновников.
После удаления от реальной власти Берии (карательный аппарат) и Маленкова (исполнительная власть) начался, в сущности, новый период в практике руководства страной. Хрущев расстался со своими друзьями без особых колебаний. Теперь руки развязаны. В этих условиях Хрущев решился на исторический шаг — на доклад о Сталине на XX съезде. Именно этот мужественный поступок и побуждает меня помянуть Никиту, так его звали в народе, признательным словом.
Не так уж много осталось в живых тех, кто непосредственно слушал «секретный доклад» Хрущева. Доклад был настолько опасен для системы, что его долгое время боялись публиковать. Он оставался секретным еще три десятилетия. Кто-то передал его на Запад, а вот от советского народа доклад скрывали. Скрывали по очень простой причине: руководство страны боялось выходить с идеями десталинизации за пределы партийной элиты.
Я был на некоторых заседаниях этого съезда. Ничего особенного — съезд как съезд. Похож на любое другое партсовещание. Произносились скучные, привычные слова, причем громко, с пафосом. Все хвалились своими успехами — продуктивностью земледелия, производительностью труда, надоями молока, процентами прироста, неуклонным повышением жизненного уровня народа. Восторгались мудростью партийных вождей. Всячески ругали империализм. Доставалось и тем отщепенцам внутри страны, которые оторвались от народа и сеяли неверие в его великие победы. Иными словами, происходила многодневная партийная литургия, посвященная прославлению, вдохновлению и разоблачению. И мало кто знал, что ждет казенных сладкопевцев впереди.
Мне повезло. Достался билет и на заключительное заседание съезда 25 февраля 1956 года. Пришел в Кремль за полчаса до заседания. И сразу же бросилось в глаза, что публика какая-то другая — не очень разговорчивая, притихшая. Видимо, одни уже что-то знали, а других насторожило, что заседание объявлено закрытым и вне повестки дня. Никого из приглашенных на него не пустили, кроме работников аппарата ЦК. Да и с ними поначалу была задержка, но потом все прояснилось.
Председательствующий, я даже не помню, кто им был, открыл заседание и предоставил слово Хрущеву для доклада «О культе личности и его последствиях».
Хрущев на трибуне. Видно было, как он волновался. Поначалу подкашливал, говорил не очень уверенно, а потом разошелся. Часто отходил от текста, причем импровизации были еще резче и определеннее, чем оценки в самом докладе.
Все казалось нереальным, даже то, что я здесь, в Кремле, и слова, которые перечеркивают почти все, чем я жил. Все разлеталось на мелкие кусочки, как осколочные снаряды на войне. В зале стояла гробовая тишина. Не слышно было ни скрипа кресел, ни кашля, ни шепота. Никто не смотрел друг на друга — то ли от неожиданности случившегося, то ли от смятения и страха, который, казалось, уже навечно поселился в советском человеке.
Я встречал утверждения, что доклад сопровождался аплодисментами. Не было их. А вот в стенограмме помощники Хрущева их обозначили в нужных местах, чтобы изобразить поддержку доклада съездом.
Особый смысл происходящего заключался в том, что в зале находилась высшая номенклатура партии и государства. А Хрущев приводил факт за фактом, один страшнее другого. Уходили с заседания, низко наклонив головы. Шок был невообразимо глубоким. Особенно от того, что на этот раз официально сообщили о преступлениях «самого» Сталина — «гениального вождя всех времен и народов». Так он именовался в то время.
Подавляющая часть чиновников аппарата ЦК доклад Хрущева встретила отрицательно, но открытых разговоров не было. Шушукались по углам. Не разобрался Никита. Такой удар партия может и не пережить. Под партией аппарат имел в виду себя. В практической работе он с ходу начал саботировать решения съезда Точно так же аппарат повел себя и в период Перестройки.
Тогда я не знал о закулисной борьбе, между строчками читать не умел, все слова, сказанные «вождями», может быть за некоторыми исключениями, воспринимал как некие истины, не подлежащие сомнению. Вернее, не хотелось тратить силы на эти сомнения, ибо власть на то и власть, чтобы не ошибаться. И все же мучительные размышления грызли меня беспощадно и безостановочно. Стал усыхать рабочий энтузиазм, временами наступала апатия ко всему происходящему. Угнетала щемящая пустота в душе. И тем не менее я начал гораздо внимательнее прислушиваться к речам начальства и стал обнаруживать в них массу благоглупостей, вранья, притворства. Гораздо зорче поглядывал по сторонам и, прорываясь через психологическую завесу, мной же сооруженную, все чаще отмечал в поведении номенклатуры карьеризм, беспринципность, подхалимаж, интриганство. Это были горькие открытия, но запоздалые.
Все последующие месяцы пытался разобраться в самом себе, в своих метаниях. Прежде всего, хотел понять, почему слова Хрущева произвели на меня столь тяжкое впечатление? Что сыграло тут решающую роль? Может быть, падение на грешную землю звезды великой веры. Может быть, провинциальная наивность в убеждениях. Может быть, оскорбленное чувство ограбленной души. Может быть, еще что-то, таинственное, непознаваемое, скрытое от самого себя.
Шло время, известное еще под именем врача. Наступила политическая оттепель. Начал проходить озноб и в моих мозгах. Особенно помогали споры с друзьями, встречи с писателями. Круг знакомых расширялся. Иногда ходил на вечера поэзии в Политехническом. Белла Ахмадулина, Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Булат Окуджава, Роберт Рождественский, Римма Казакова — открывался новый и прекрасный мир. Но сознание продолжало раздваиваться. В известной мере я стал рабом мучительного притворства. Приспосабливался, лукавил, но все же старался не потерять самого себя, не опоганиться. И выработать свою, именно свою точку зрения.