Приехал к Некрасову и вместе с ним занялся делом, для меня странным: ездкой по Невскому в коляске, без всякой цели. Вернувшись к Панаеву, сели за обед в присутствии многих, более или менее красивых офицеров, Лихачевых, Панаевых и tutti quanti[402]. Провожали молодого Крон<ида> Пан<аева>, посылаемого в действ<ующую> армию от Уланского е<го> в<еличества> полка. Но наш уголок стола состоял из людей более привлекательных: Сократа, Пан<аева>, Некр<асова> и Языкова. С половины обеда начались вопиющие остроты: «В Турцию едут по одному с полка, — заметил Сократ, — значит, это банщики?» — «По одному с полка — отвечал я, — как же банщику быть одному, если он идет с шайкою?» — «Их будет двое, — подхватил Языков, — ибо они в пару». Все это языкоп<...> сопровождалось рукоплесканиями. Потом пошло сказание о пассажире с железной дороги, который в вагоне сидел и поседел. Потом говорили о портрете скупца, похожего на самовар, ибо он сам — avare[403]. Хохотали до того, что, верно, буженина и пироги, составлявшие часть обеда, пройдут благополучно. Пили тоже немало.
Домой вернулся часам к 11-ти и перед сном пересматривал «Пунч». Кто рисует там такие милые женские головки?
Для памяти. Во вторник вечер у полек, открытых Маевским, в среду фестен у Ольги, в субботу обед в итальянском ресторане. Все это покончу к ноябрю, а ноябрь буду сидеть дома. — Довольно, довольно. Stop!
Понедельник, 26 окт<ября>, post operans [404].
Не выдержал характера и спал до 1/2 10-го, утром перебирал «Punch», «Athenaeum» и не принес ни себе, ни отечеству пользы ни на грош. Потом гулял не без удовольствия по набережной, видел Дрентельна и обедал довольно плохо. Перед обедом приехал Григорий с известием, что у него родился сын Михаил, коего я буду крестить. Еще вчера Олинька была на вечере у Марьи Львовны, — доказательство того, как благополучны были роды. Но я сказал, что эта легкость не должна служить поощрением к детопроизводству. Итак довольно трех в три года и один день. Свадьба была 25 октября. В четверг будет прощальный обед Банковскому.
После обеда получил билет на «Риголетто» в 4-м ряду и поехал. Увидя Каменского в антракте, я повернулся к стороне сцены и пожал плечами. Истинно глаголю: нужно не иметь ни одного знакомого дома и ни одной книги в кабинете для того, чтоб ездить в оперу, особенно в «Риголетто». Впрочем, тут я сам виноват: очень нужно было мне глядеть в ложи, кланяться знакомым, искать взорами хлыщей (которых теперь как будто менее: может быть, они все у Рашели![405]), а не углубляться в оперу, не переноситься мыслями на место действия! Народу было много, но театр не был полон, и оттого было мало этого подлого, тело накаливающего воздуха, который мне так неприятен. Видел Лонгинова, Строганова, Веревкина, Акимова, Милютина ст<аршего>, видел и разных престарелых мумий в роде Чернышева, Адлерберга и Перовского. Очень хорошеньких женщин не было. В антракте в foyer[406] произошло движение, как будто при приезде какого-нибудь великого лица, и толпа хлыщей собралась глядеть на молодого Воронцова с женой. К ним подошел молодой Паскевич, вероятно с женой же — creme de la creme[407]. Я взирал, но не благоговел. В креслах мелькало тоже несколько донн, довольно изрядных. Вообще все увеселение, если его перевести на деньги, не стоило и пятиалтынного.
Вторник, 27 окт<ября>.
Утром ездил: к Олиньке, Росторгуеву, Некрасову; обедал у нас Дрентельн и сообщил кое-что забавное о первом представлении Рашели. После двух первых актов он встал с места и спросил своих соседей: неужели это хорошо, господа? Особенно entourage[408] Федры безобразен[409].
Вечером к Маевскому, где был Сократ, проклинаемый стократ, и Калиновский. Поехали в Стремянную улицу и по деревянной, но чистой лестнице взошли в три комнаты, обитаемые польками. Одна из них, Юзя, довольно мила, напоминая собой m-me Viardot, только в изящном виде. Ужинали, пили теплое шампанское, и Сократ доказал, что он не Сократ, а Разврат. Вообще, впрочем, особенного веселия не было, — недоставало согласия в общем концерте. Лег спать в 1 1/2, если не позже.
Среда, 28 окт<ября>.
Утро прошло в чтении, гуляньи и беседе с Капгером, который у нас обедал; после обеда спал, изготовляясь к пиршеству Балтазара[410]. В половине 8-го заехали к Викт<ору> П. Гаевскому и застал у него на столе работу о Дельвиге[411] — дурной признак! Скоро явился сам хозяин и объявил, что у него злобный триппер, а сам он не знает, ехать ли на бал. Но явился Николай Семенович, и сердце не выдержало. Мы поехали трое в карете, заезжали в Милютины лавки[412], откуда Амфитрион[413] вышел с фруктами и ананасом. Квартира Ольги, оказавшейся на этот день Прасковьей Ивановной, сияла огнями, в ней находилось дам 12, между ними Лиза, там назыв<аемая> Полковница, Наташа и Саша, приятельницы Каменского. Лиза была всех лучше в розовом шелковом платье, с миллионом браслетов и колец. Кроме ее, две донны могли назваться пышноволосыми, Полковница и еще одна Марья Петровна, совершенно напомнившая собой одну из виньеток Shakespeare's Beauties Images[414], кажется. У одной Маши отличные глазки, ножки и руки, а сама она сложена так, что, переодевшись мальчиком (после жженки) в сюртук Гаевского, она походила на мальчика совершенно. Заварили жженку, и дамы пили исправно, особенно Полковница и одна Софи, весьма бойкая и грациозная донна, прозванная Одалиской. Говорили подлые остроты, экспромты и так далее. Танцовали до того, что Маша, имевшая на себе одни штанишки и сюртучок, совершенно промокла. Виктор Павл<ович> скакал чрез стулья, кувыркался, а потом жаловался, что у него покалывает. Тень Соляникова должна была ликовать в этот вечер. Лиза скоро уехала, а Марья Петровна стала героиней вечера. За ужином ей сказали экспромт, оканчивающийся стихами:
Зачем я только что вздыхатель,
Зачем не содержатель твой!
Одним словом, ужин и весь вечер совершенно были достойны Поль де Кока или Ивана Чернокнижникова. Я сидел возле Маши. Из мущин были еще Серапин, Познанский и другие лица, которых не знаю по именам, всего человек 7. Нельзя было сказать глупости, чтоб она не возбудила смеха и рукоплесканий. Все это, однако, было далеко не то, что вечера в доме Бруни или Михайлова, особенно первые вечера с Григоровичем и Ждановичем. Но вообще пир был хорош и вышел бы лучше, если б не было такой роскоши. Вечер с гризетками не должен быть слишком блистателен и богат. Домой я вернулся, proh pudor[415] — в четыре часа утра и спал до 11.
Четверг, 29 окт<ября>.
Чем нелепее и неистовее идет мое время, тем аккуратнее ведется дневник. И не мудрено, кроме его я ничего не пишу, а пустею, вероятно, с каждым часом. За весь этот месяц ни одной мысли, ни одного плана нового, ни одного шага к осуществлению старых, ни одного начатого труда. Живется весело — это правда, но надобно знать и честь. Еще три дни беспутства, и basta! basta! basta, per pieta!»[416]