Спутниками моими были лица довольно типические и о которых нужно будет при случае вспомнить. Хорошенькая брюнетка, гувернантка из англичанок, другая в трауре, похожая на мою добродетельную пигалицу, француз вояжер по мануфактурной части, потом толстый немец с добродушнейшим лицом, но пьяница изумительный. Он подчивал маленькую трехлетнюю девочку портвейном и кричал вояжеру: «Француз, не спи!» Желая его расшевелить, он собрался поднести табак к носу француза, но вместо того всыпал щепотку ему в рот. Тот все вынес и только смеялся. Немец на всякой станции выпивал по бутылке и нас смешил. Был еще павловский офицер с отдувшимися губами из породы людей, которые всю жизнь остаются кадетами да еще какой-то молодой помещик, мой сосед с дутым и ребяческим лицом, глупый довольно резонер. Он между прочим сожалел, что наши мужики живут в курных избах и ездят в двуколкных тележках. Потом были другой помещик и еще студент, люди довольно порядочные.
До дилижанса проводили меня Каменский с Сатиром, после обеда у Луи и дружеской беседы. Оттого я выехал в приятном расположении, только голова начинала болеть от saint-peray.
Есть на свете люди и люди весьма обыкновенные, к которым все мое существо имеет какое-то магнетическое чувство. Таков был покойный Жданович, таков Сатир, из особ более строгих и не развратных могу назвать И. П. Корнилова. С Сатиром, например, я готов ехать на край света, не переставая болтать и веселиться ни на минуту. Если б Сатир ехал со мной в деревню, как предполагалось, я бы всю дорогу был счастлив и журнал мой поражал бы нелепостью. В нем много чернокнижия, элемента высокого в жизни! Наедине с лучшими друзьями моего сердца, с Кам<енским>, с Дрент<ельном>, с Маркевичем я не всегда сам свой, но для сатирических похождений я бы встал и с одра болезни. Это не похабство, не страсть к увеселениям, а чистое сродство душ. Подобного рода влечение имел я к Федотову, человеку аскетическому. Боже мой, сколько потерь сделано мною за этот год! Двое названных, Соляников, оказавшийся недостойным, преданная Лиза, отнятая у меня надолго. Serrons nos rongs[249], да не мешает подумать о замещении выбывших бойцов. Кажется, что я не взыскателен, — но сродство душ мне необходимо.
Надобно уметь пользоваться микроскопическими радостями жизни, — и особенно хранить к ним способность. Эта способность разрушается от избытка важных наслаждений. Так, дерево, зацвевши разом, иногда сохнет от избытка цвета. Счастлив человек, который повеселившись с любимой донной или увеличив свою славу, может вслед за тем потешиться покупкой какой-нибудь фарфоровой чашечки или пролетариатским обедом! Одна из причин, по которой я считаю себя счастливым человеком, есть именно уменье тешить себя мелочами. Я отделываю свою комнату con amore[250], езжу в хорошей коляске с радостью, выпиваю какой-нибудь бокал шампанского с отрадным чувством. Все катастрофы и радостные события моей жизни, по временам вредя моей способности наслаждаться пустяками, не в силах разрушить ее вполне. В эту минуту я испытываю удовольствие истинного немца, то есть после ужина сижу один-одинешенек в своем номере и занимаюсь чем же — питием пива и курением сигареток, впрочем из гаванского табаку. Все наслаждение стоит несколько копеек. Сравните же теперь мое вечернее занятие с занятием какого-нибудь хлыща, доматывающего свое имущество, которому этот вечер, может быть, стоит черт знает сколько денег и здоровья! И тут и там сумма испытываемого удовольствия невелика, но едва ли перевес не на моей стороне. Я помню блестящие обеды, на которых я тянул драгоценную влагу с меньшим вкусом, нежели теперь пью жидкое пиво. А министр, сидящий за бумагами, конечно, втрое меня несчастнее.
Зреют в уме письма о чернокнижии. Вступительное послание в трогательном тепло-веселом вкусе нужно посвятить Сатиру. Сколько я — угрюмый и задумчивый человек — смеялся в мою жизнь! Сколько я видел чернокнижия!
12 число, <июнь>, перед отъезд<ом>.
Едва начав писание, я уже вижу несомненную пользу журнала.
Je n'ai pas de moments perdus[251], этих проклятых минут, от которых рождается бесплодная неусидчивость мысли. Наша голова есть вечная мельница, в которую нужно сыпать зерно, чтоб она не работала даром; ничего не кладешь под жернова, ничего не выходит, между тем стоит только посыпать хотя дрянь, и иногда от дряни выйдет золотой песок. У меня вследствие журнала уже зародились начатки двух стихотворений — «К товарищу веселых дней» и «Поэтическое уединение»: о последнем впрочем я еще подумывал в городе и теперь о нем вспомнил чрез чтение статьи д'Израэли «О гении». Если к этому прибавить еще третье, в котором я обращался к женщине, щеголяющей наивностью и говорящей, что если б шестилетняя твоя дочь, которой невинность нас тешит, навсегда осталась шестилетней — то выйдет, кто все эти вещи имеет, какое-то моральное направление.
О, если бы стих давался мне легко! В беседах Валь<тера> Скотта поразил меня его совет сыну о том, как много можно делать, посвящая в день по получасу на одно и то же занятие. Решительно я последую этому совету и по два часа в день буду посвящать изящному в стихах и прозе, несмотря ни на какую поденную работу. Ковать стихи есть ремесло: разумеется, не кладу в расчет идеи, — но форма достигается трудом, что б ни говорили наши друзья художественности. Языком идей я владею и знаю, что целые страницы моих сочинений могут быть переложены в стихи, хотя этого не замечал мне ни один из моих хвалителей.
Итак, с богом за работу.
Сны эту ночь мне снились то мрачные, то сладострастные. Я спорил, бранился с Стар<чевским>, изъявлял свое негодование в самых диктаторских оборотах, поражал всех ужасом и благоговением. Это редкая вещь, тем более, что во сне человек является всегда уступчивым и трусливым подлецом. Эротические грезы будут мешать моему спокойствию в деревне. Дрентельн заметил весьма ловко, что много общего в пьянстве запоем и в <...> втихомолку. С этой стороны я пьяница и должен стараться, если не о искоренении порока, то по крайней мере о введении его в должные границы. Потому-то четыре месяца уединенного воздержания не будут для меня лишеньем.
<Замысел драмы>
<13—17 июня.>
(...) происходить где-нибудь в саду или на эспланаде. Прощание. Старый немецкий князь, лицо смешное, вроде барона фон дер Тер Трунка в «Кандиде»[252], ярится и готовится встретить французов со своим войском из сорока человек. Он бил французов при Росбахе[253]. Француз-парикмахер! Он не знает ни про республику, ни про Бонапарта. Принцесса уезжает под прикрытием свиты посланника. Слухи идут о том, что французы уже близь города. Начинается смешная сцена, — князь строит свою пехоту, двух гусар, двух драгун, одного трубача и велит ему играть марш. Все потрясают оружием и идут на бой. В это время слышен выстрел, все войско и вся компания разбегается.
Является эскадрон французов, начальник приказывает скакать и ловить невесту наследника британского престола. Прочитав в депеше, что ей 17 лет и что у нее голубые глаза, он сдает начальство старшему и едет сам. Шутки французов, взятие дворца.
Акт второй. Уединенный замок, около Франкфурта на Майне или где-нибудь ближе к морю. Утро занимается. В комнате сидит герцог Аргайльский с обнаженной шпагой и пистолетами, вдали видны английские часовые. На задней двери надпись: комната ее в<ысочества> принц<ессы> Каролины, на другой: фрейлины е<е> в<ысочества>. Путешествие совершенно благополучно, принц уже едет встретить невесту и прислал часть своей свиты, в ней под каким-нибудь костюмом сам жених. Сцена между переодетым и герцогом. Посланник влюблен, досадует на окончание путешествия, вспоминает о нем в поэтических чертах. Но опасность еще не кончена, всюду бродят по возмущенным княжествам толпы французов с целью поймать богатую добычу. Солнце всходит. Каролина, выходя из своей комнаты, выслушивает донесение о скором приезде жениха. Она прослезилась. Благодарит герцога. Вздыхает. Посланник благодарит ее и вдруг кидается к ее ногам. Он предлагает ей себя, обещаясь пожалуй, завоевать царство на Тихом океане, рассказывает о своем роде, о подобных авантюрах с своими предками. Каролина плачет.