28 сентября, вторник. С. Петербург.
Вторая половина моей жизни открывается светлым осенним деньком, одним из таких дней, в которые даже Михайлов должен чувствовать себя свежим и бодрым. Уже с 17-го числа я в городе, где все состоит благополучно и где я нашел своих донн и своих приятелей всех в вожделенном здравии. Со всем тем не могу сказать, чтобы эти полторы недели прошли особенно приятно или хотя шумливо, как проходили всегда мои первые недели по возвращении в город. Никуда меня особенно не тянет, никто меня особливо не интересует. Большую часть времени я провожу у брата и часто там ночую, вечера посвящаю прелестным девам, без особенного, впрочем, азарта. В деревне я обленился на выезды, и оно простительно. Посмотрим, что будет далее; не все то хорошо, что блистательно начинается.
Не читаю ничего дельного, работать еще не принимался, — много брожу пешком, что мне теперь особенно полезно.
4 октября, понедельник.
Много ходил и ездил, и хлопотал, а сверх всего этого нахожусь в несколько затруднительном положении по денежной части. Некрасов еще не вернулся из деревни, а Краевский не мог мне дать денег вперед, что обещает мне около месяца гнусной бедности: положение, в котором, однако же, имеется и своя сладость. Из увеселений этого времени замечательны: 1) Ужин у Дюссо с Сатиром, Каменским и новой донной Каменского, маленькой госпожой, которая мне не очень нравится. 2) Обед у брата в день моих именин, где были Кам<енский>, Сатир, Марья Львовна и кн. Волконский. 3) Обед у Краевского с Гаевским и милейшей Лизаветой Яковлевной. 4) Folie journee[773] с Сатиром и С. Струговщиковым, в течение коей было три завтрака и ни одного обеда. Играли в кегли в тоннеле Пассажа! Потом бились на бильярде под облаками, потом романсовали у новой госпожи Анны Ивановны, в Офицерской, с панной Еленой, панной Надей и Терезой, новыми особами довольно приятного вида. 5) Вечер у Л<изаветы> Н<иколаевны>, где были Сенковский, Софья Ивановна, Никитенко, Стасов, гр. Хвостова, Краевский и Виктор Павлович. Ужинали и пили венгерское, я был очень утомлен после моей поездки в Гатчино, о которой стоит вспомнить при случае. Прибавив к этому обед у брата в день приезда матушки, с Арсеньичем и Сталем, вечер у Никитенки и два обеда у Марьи Львовны, да еще вечером у Панаева — можно видеть мое время<пре>провождение.
Утром все дни ничего не делал и чувствую себя отлично, по причине славных дней и ходьбы пешком. По делам бывал в Опекунском совете, много бродил по Невскому, бывал у Жуковских, у М. Н., а вчера заходил к покинутой Ариадне, В. Н. З. Это истинно христианское дело принесло мне счастие, ибо все утро я был бодр и счастлив духом. Октябрь стоит несравненный и удивительный!
Пятница, 8 окт<ября>.
Всех бесстыдных мерзавцев, толкующих о трофеях, военной славе и прочем в таком роде, я посадил бы в мою кожу за эти дни. Была сдача рекрут, и я убил все утро в Казенной палате и ее окрестностях. Хотя <в> этот набор пошли с рук порядочные негодяи, но мне было так жалко, грустно и странно, что я готов был бы на это время провалиться сквозь землю. Все это так тяжко, печально, так несогласно с моими понятиями, что я и теперь будто брожу во сне. Староста, бывший при сдаче рекрут, дрожал как лист, всюду мелькали бледные, убитые фигуры! Horrible, most horrible![774] А выбор, назначение, предварительные хлопоты, мысль о плаче и вое родных? Я сделал почти все, что мог, дал рекрутам денег, дам им еще на дорогу, велю им к себе писать и, когда их пристроят к своим частям, положу на их имя деньги в артель. Это буду я делать всегда и для всех, даже для негодяев, и такой расход будет для меня священным расходом.
Надо отдать справедливость чиновникам Палаты, они так вежливы и предупредительны, что составляют великий контраст с грязными столами, неровным полом и душным воздухом своего гадкого помещения.
Третьего дни я имел забавный обед у Ал. Пет. Евфанова, «с похождениями», а вчера обедал у Краевского с Степаном Семен<овичем>. Вечером пили у Гаевского венгерское, оказавшееся плохим, если не ошибаюсь.
Понедельник, 11 окт<ября>.
Вообще летние и осенние месяцы были мне не бесполезны по части изучения женских характеров. Очаровательная Н. Д. М<усина>-П<ушкина>, по всей вероятности, даст мне со временем пищу по этой части, сверх того, возвращаясь в Петербург, я случайно набрел на одну юную и привлекательную особу, о которой до сей минуты вспоминаю с удовольствием. Дело происходило в нарвском дилижансе, я сел в него с головной болью и не предугадывал ничего доброго, когда внезапно села рядом со мной свеженькая девушка лет 18, одетая чисто и небогато и говорившая хорошо по-немецки. Отвращение мое к немкам таково, что я с состраданием взирал на ее умненькое личико, с продолговатым носиком и щеками couleur de pomme[775]. На переезде к первой станции мы вступили в разговор, и я узнал, что моя соседка русская, хотя живет в Нарве и воспитывалась в немецком пансионе. В короткое время девица рассказала мне многое о себе, о своих родных, о месте жительства и хотя, говоря по-русски, употребляла довольно мещанские обороты речи, но показала в себе нечто особенное, чистенькое, смелое и благородное. Мне кажется, она с своей осанкой и личиком d'un garcon d'une bonne maison[776] отыгралась бы от десяти волокит. В карете ее знали многие, но она равно была любезна с приятелями и незнакомцами, сидела тихо, спала спокойно, одним словом, вела себя так, как может вести себя самая изящная, благовоспитанная и привычная к людям девочка. На ней был темненький салоп и белая шляпка, сделанная со вкусом, рука у ней была маленькая, белая и «без перчатки». Чтоб понять всю привлекательность этого врожденного изящества посреди небогатой обстановки, стоило сравнить девочку с ее визави — полной, богато одетой и пышно развитой веселой стерьвы немецкого происхождения, с изобилием браслетов на руках. Эта последняя приобрела мою ненависть и в течение дороги же была наказана за одну гадость, ею мне устроенную. Такова, одним словом, была нарвская девчоночка, о которой здесь идет речь, что я истинно от души при прощаньи пожелал ей всего лучшего в жизни и теперь благодарен ей за материал для будущих произведений фантазии[777].
Октября 18, понедельник.
Вчера была память покойному брату, и я весь почти день сидел дома, а сегодни поутру сходил на кладбище, причем были посещены отец, Федотов и Павлинька Жданович. Вчера у нас обедали брат с Олинькой и Жуковские, они же сидели и вечером, поутру же были Корсаковы, Каменский, чудак Коведяев и таким образом день прошел приятно, intra muros[778]. Бродил по выставке Академической. Петербург, как мною давно примечено, имеет одну особенность. Стоит в нем хотя что-нибудь показывать даром: медный таз, шпринцовку, драные сапоги, и он сполна прикатит людей посмотреть и себя показать. Вчера, например, на выставке были мильоны народа, так что я, стоя у ворот боковых, высматривал девчонок десятками! А между тем, смотреть решительно нечего в залах Академии! Даже надежд на будущее очень мало! Ге и Жемчужников, мои знакомые, художники, несомненно, умные и, что редкость, образованные, — выставили дрянь совершенную. У Ге еще есть мысль, хотя слабо выполненная, а Жемчужников погряз в каком-то псевдореализме — от его картины до изображения убитых клопов и навоза один шаг. Нигде нет вымысла, грации, поэзии нет ни на обол[779], правду воспел Глинка: «Не стало у людей поэзии!». Действительно поэзия прячется и скрывается. Возьмите лучших пейзажистов, — их картины почти бессмысленны. Почему они не пишут великолепных барских садов, или запущенных парков, или закат солнца посреди тихой сельской, чисто русской местности, или час меж «рассветом и утренней мглой», или что-нибудь вроде озера, воспетого Ламартином? Отчего их портреты обставлены пошлыми аксессуарами? Какую идею поэзии вынесешь из созерцания картины Сорокина «Вулкан, кующий стрелы Юпитеру»? Нет живительного духа, нет идеи, связующей все эти этюды и картины! Не стало у людей поэзии! Все это довольно печально.