– Папа!.. Мама!.. – могла только выговорить бедная девочка и разразилась горькими рыданиями.
Князь уступил и, молча передав дочери привезенные гостинцы, вышел из залы, весь бледный от волнения.
Впоследствии наше начальство с согласия членов совета, или, точнее, даже по их указанию, вошло в разбор этих семейных распрей, и матери девочек, разошедшиеся с мужьями, в большинстве случаев не имели возможности разговаривать и беседовать с дочерьми иначе, как в присутствии дежурной классной дамы.
Такое распоряжение одновременно и подрывало навсегда родительский авторитет, и ставило ребенка в неловкое положение перед подругами, в детском уме которых развивалась мысль: что же за мать у воспитанницы такой-то, если ей даже с родной дочерью говорить запрещено?..
Распоряжение это являлось одной из многочисленных крайне нелогичных выходок нашего институтского начальства, по мировоззрению которого, очевидно, вся жизнь девочки должна была окончиться стенами Смольного монастыря и которое ни с чем остальным в этой жизни даже считаться не желало.
Впоследствии судьба хорошенькой княжны Нади сложилась довольно оригинально.
Отец ее, долгое время державший какие-то винные откупа, почти совершенно разорился, и она всецело осталась на иждивении матери, как и сама княгиня всецело жила на иждивении известного в то время богача и чудака Я[ковлева][119], тратившего на красавицу княгиню громадные деньги. В эпоху нашего выпуска княгиня Э[нгалычева], несмотря на присутствие взрослой дочери, была еще совершенной красавицей, и увлечение миллионера Я[ковлева] было вполне понятно.
Гардеробом княжны к выпуску занялась сама княгиня, и так как она сама любила франтить и франтила со вкусом и уменьем, а щадить с безумной щедростью выдаваемых ей денег она не имела ни повода, ни желания, то все, что готовилось и привозилось для примерки княжне Наде, являлось верхом роскоши и изящного вкуса.
Княжна принимала все это с удовольствием, но… понимая щекотливость положения матери в обществе, в то далекое время несравненно более строгом на подобные вопросы, нежели теперь, она ходила какая-то грустная и сконфуженная и очень обрадовалась, когда мать предложила ей пригласить одну из воспитанниц нашего выходящего класса в компаньонки.
Приглашена была баронесса Р[озен][120], присутствие которой в доме княгини Э[нгалычевой] привело ее, как я потом слышала, к результату не особенно хорошему.
После выпуска для княжны настали дни горького испытания. Ложность положения матери, конечно, тотчас же была понята и оценена ею, и вскоре она попросила мать не вывозить ее вовсе в свет.
– Это почему?.. – удивилась и слегка обиделась княгиня.
Дочь после некоторого замешательства созналась ей, что замечает относительно себя несколько пренебрежительный тон даже со стороны много и часто танцующих с ней кавалеров.
Княгиня, огорченная словами дочери, в тот же день передала суть этого разговора Я[ковле]ву, который хотя жил на отдельной квартире, но ежедневно посещал княгиню.
Тот внимательно выслушал ее и с обычным ему ленивым, слегка высокомерным тоном проговорил:
– Вот еще вздор!.. Скажите вашей дочери, чтоб она выбрала себе жениха… какого ей вздумается!.. Чтоб не стеснялась и выбирала именно в среде вот этих… «пренебрегающих»!.. И когда выберет, пусть скажет мне или вам… а уж за то, что выбранный ею жених за нее посватается, я вам порука!
В тот же день, отправившись в клуб, Я[ковле]в как бы мимоходом заметил в разговоре:
– Что за глупый народ петербургские женихи! Мимо таких невест проходят, как хорошенькая княжна Э[нгалычева]. Ведь она мало того что собой хороша, она и богата очень: мать дает за ней ровно миллион наличными деньгами, да и дает-то как… прямо в руки зятю, в самый день свадьбы!..
Я[ковлева] все знали хорошо, его отношения к княгине не были ни для кого тайной, и слова его с быстротою молнии облетели весь Петербург.
Тем временем и сама княжна, предупрежденная матерью, стала выбирать себе жениха, и выбор ее остановился на гордом и заносчивом красавце князе Г[олицыне][121], служившем по министерству иностранных дел и, по слухам, обремененном долгами. Княгиня передала результат выбора дочери Я[ковлеву], и ровно через неделю после этого Надя Э[нгалычева] была объявлена невестой князя Г[олицына][122]. Дало ли ей это супружество хоть искру прочного счастья, сказать не берусь, но что чудак Я[ковлев], не сморгнув, выдал жениху обещанную колоссальную сумму, это я знаю наверное.
Деньги и в то время играли могучую роль во всех людских делах, но тогда они тратились как-то шире и текли более могучей, более смелой и, ежели можно так выразиться, более барскою волной.
Глава XI
Николаевская и Александровская половины. – Детская вражда. – Маленькая поэтесса. – Дворянский гонор. – Случай с немецким учителем.
В то время, так же как и теперь, Смольный монастырь представлял собою два различных учебных заведения, или, по местному выражению, делился на «две половины»: на Николаевскую и Александровскую. Последняя с основания носила название «мещанской половины» и только по воле наследника цесаревича Александра Николаевича переименована была в «Александровскую». Хотя переименование это и состоялось много раньше моего поступления в Смольный, но я застала все-таки в полном ходу не только прежнее наименование, но и множество сопряженных с ним неприятностей для воспитанниц Александровской половины[123].
Несмотря на то что там воспитывались тоже дочери дворян (а иногда и родные сестры наших воспитанниц), между обоими заведениями существовала масса обидных различий, отчасти поддерживаемых самим начальством, а затем перенимавшихся и детьми, всегда падкими на подражание.
Так, например, в то время как воспитанницы нашей Николаевской половины два раза в год ездили кататься в придворных каретах с парадным эскортом офицеров и пикеров[124] придворной конюшни, воспитанницам Александровской половины придворных экипажей не присылали и кататься их никогда и никуда не возили.
Точно так же не возили их и во дворец для раздачи наград, и ни императорских экзаменов им не полагалось, ни так называемого императорского бала, на котором с нами танцевали великие князья, иностранные принцы и особы высочайшей свиты.
То же обидное для детского самолюбия различие наблюдалось и при встрече нашей с воспитанницами Александровской половины, с которыми, кстати сказать, нам приходилось встречаться только в апартаментах начальницы, причем наш институтский этикет требовал, чтобы они первые отвешивали нам почтительный реверанс, а затем уже мы отвечали им на их поклон.
Все это несообразное чинопочитание порождало и отношения, совершенно ни с чем не сообразные, и вовсе не удивительно, что дети, ничему не способные дать настоящей и правильной оценки, гордились и важничали перед своими сверстницами и что между нами, в нашем глупом детском лексиконе по адресу воспитанниц Александровской половины не было другого наименования, как «мещанки». Никакой «Александровской половины» мы признавать не хотели, а называли ее «Мещанской половиной», в чем находили себе усердную поддержку и в наших классных дамах, тоже почему-то всем ареопагом враждебно относившихся к воспитанницам непривилегированного заведения.
Все это порождало вражду, тем более нелепую, что она была совершенно беспричинна, так как мы, повторяю, даже в глаза своих маленьких врагов не видали, встречаясь с ними только в церкви, где они стояли совершенно отдельно от нас. Тем не менее вражда эта росла вместе с нами и довела однажды обе враждующие стороны до столкновения, равно неприятно отразившегося как на той, так и на другой половине Смольного. Это было в то время, когда мы были во втором классе.