Эти усиленные занятия особенно дали себя чувствовать перед последними выпускными экзаменами. М[езен]цова знала, что получит шифр, к этому вели блестящие отметки, получаемые ею в течение всех 9 учебных лет, и от этой сознательно заслуженной ею награды ничто не заставило бы ее отступить.
Она добилась своего. Все экзамены были блистательно сданы, назначение награды шифром состоялось, но получить заслуженной награды не пришлось. Надорванные молодые силы не выдержали, и несчастная М[езен]цова умерла ровно за месяц до выпуска, когда уже ученье было совершенно закончено и оставалось только дождаться публичных императорских экзаменов, которые являлись самым веселым и интересным моментом во всей институтской жизни.
На погребение ее, очень пышное и роскошное, явились все профессора в полном составе и сами на руках вынесли из церкви свою примерную ученицу.
Тут же, в том же самом классе, была другая, родная сестра умершей[112], но эта, сколько мне помнится, над науками не изводилась, сил своих не надрывала и на получение шифра никаких притязаний не заявляла; зато она цвела здоровьем и сияла самой мощной жизнью, в то время как ее несчастная сестра под богатым балдахином, вся убранная цветами, направлялась на последнее, горькое новоселье.
При переходе в средний класс, как я уже сказала, выяснилось относительное положение каждой из нас в смысле дальнейшего учения; не было примера, чтобы девочка, с успехом дошедшая до «голубого» класса, внезапно переставала учиться или делалась нерадивой к занятиям. В детях успевало уже укорениться то чувство долга, которое остается на всю жизнь и благодаря которому мне и теперь, в преклонных летах, не удается спокойно уснуть, если у меня не написана статья, к известному сроку обещанная мною редакции.
Это неукоснительное чувство долга способно, по моему крайнему мнению, воспитать и развить в ребенке только закрытое заведение и исключительно только при тех условиях, при которых росли мы в те времена, то есть оставаясь в стенах института все 9 лет беспрерывно.
Когда мы были еще в маленьком классе, в средний класс поступила княжна Г[олицына][113], привезенная из-за границы и не знавшая ни одного слова по-русски. Поступление ее было сопряжено с какою-то довольно таинственной историей, о которой старшие говорили вполголоса и которая, в силу этого, нас сильно интересовала. Сколько мне удалось тогда расслышать и понять, мать княжны перешла в католическую или лютеранскую веру, и дочь, росшая при ней, была взята у нее по домогательству ее мужа[114], который и пожелал, чтобы девочка воспитывалась в Смольном монастыре.
Княжна Г[олицына] была уже большая девочка, лет четырнадцати по меньшей мере, но в манерах ее было что-то по-детски запуганное или, точнее, удивленное. Говорила она преимущественно по-итальянски, а по-французски выговаривала с заметным южным акцентом. Училась она, видимо, кой-чему, но в смысле общего образования так отстала, что о танцах, например, не имела ни малейшего понятия, и когда ей стали выправлять ноги, чтобы поставить их на ту или другую позицию, то это довело ее до обморока. Очень добрая и общительная, княжна быстро сошлась и подружилась с подругами, а старания ее догнать сверстниц в науках дошли до того, что к переходу в старший класс она уже очень хорошо говорила по-русски, а по окончании курса получила шифр.
Кроме того, у княжны Елены оказался очень хороший голос, и на выпускном экзамене она пела соло, что доставило большое удовольствие ее отцу, очень заслуженному и увешанному орденами генералу.
Представительниц титулованных и знатных имен у нас было очень много, и в наш класс, когда мы были в «голубых», привезли двух сестер Т[ютчевых], которые тоже выросли за границей и не понимали ни слова по-русски и отец которых[115], состоявший при одном из наших заграничных посольств, впоследствии занимал очень видное место при дворе.
Обе сестры Т[ютчевы] воспитывались в одном из немецких институтов, откуда были взяты только при переезде их отца обратно в Россию. Они не только не знали ни слова по-русски, но, видимо, никогда даже не слыхали русской речи, так как мачеха[116] их (родная мать[117] их умерла в Италии, оставив их крошечными детьми) была иностранка и сама одновременно с падчерицами начала брать уроки русского языка, которого, сколько я помню, все-таки усвоить не могла.
Не научились отчетливой русской речи и обе Т[ютчевы], хотя к окончанию курса и говорили довольно свободно, но все-таки с заметным акцентом.
Я хорошо помню, как меньшая из сестер Т[ютче]вых после двух- или трехмесячного пребывания в Смольном, читая уже довольно бойко по-русски, но продолжая делать до невозможности неправильные ударения, прочитала фразу: «Он бил болен» – и на вопрос тетки моей, понимает ли она прочитанное, пресерьезно отвечала по-французски:
– Разумеется, понимаю… Речь идет об Анне Болейн, супруге Генриха VIII.
Закону Божию обе Т[ютчевы] учились особенно усердно и всегда впоследствии отличались религиозностью, хотя дома у них мачеха была, кажется, католичка, а отец, один из самых умных и просвещенных людей своего века, вряд ли вполне сознательно исповедовал какую бы то ни было религию. Самого Т[ютчева] я впоследствии часто и близко видала и имела полную возможность оценить и этот светлый ум, и эту светлую душу.
В числе титулованных девочек нашего класса одною из самых заметных по оригинальности и по крайней, из ряда вон выходившей смелости была маленькая княжна Э[нгалычева][118], прехорошенькая девочка с задорным личиком и не менее задорным нравом.
Она никого положительно не слушалась, не признавала никаких властей и с утра до ночи воевала со всеми классными дамами, которые, однако, не решались особенно строго взыскивать с нее и очень редко ее наказывали именно в силу того, что она никогда и ничему не подчинялась.
Помню, как в бытность нашу в маленьком классе она обратила на себя особенное внимание великого князя Константина Николаевича во время выпускных экзаменов старшего класса, на которых мы присутствовали как посторонние зрительницы, рассаженные по лавкам за балюстрадой большой мраморной залы.
Она болтала всякий вздор, уверяла великого князя, что великая княгиня Александра Иосифовна, в то время бывшая его невестой, не в пример красивее него, и под конец до того разошлась, что, обращаясь с ним совершенно фамильярно, пресерьезно сказала:
– Подите, пожалуйста, пгиведите ко мне вашего бгата.
Она очень сильно картавила.
Великий князь Константин ужасно хохотал, уверял, что он ревнует ее к «своему брату», – речь шла, кажется, о покойном великом князе Николае Николаевиче – и в заключение предложил ей променять разговор с его братом на коробку конфет, которую обещал ей принести. Маленькая шалунья согласилась, и великий князь, отойдя на несколько минут, вернулся в сопровождении камер-лакея, который нес громадный поднос с конфетами. Великому князю легко было это исполнить, так как в дни так называемых императорских экзаменов, когда весь двор обыкновенно присутствовал при танцах и пении воспитанниц, с утра в Смольный привозилась царская кухня и приезжали придворные повара и камер-лакеи.
В то время это было целым событием, на всю жизнь оставлявшим неизгладимое впечатление в сердцах девочек.
Княжна Э[нгалычева] была поставлена в особые семейные условия. Отец и мать ее жили порознь и никогда не встречались, а между тем Надю – так звали маленькую княжну – они оба очень любили, и ей немало горя доставляла эта семейная рознь, причины которой ей как ребенку были, конечно, не совсем понятны, но которая сильно отражалась на ней. Помню я явственно, как один раз с бедной Надей сделался почти нервный припадок, когда в большую мраморную залу, в которой обыкновенно происходили свидания детей с родными, в назначенный час появились разом и мать, и отец ребенка, и оба, на минуту остановившись, враждебным взглядом смерили друг друга.