Он-то жалел ее. Болван! Ведь давно известно, даже из самых наивных приключенческих книг,— провокаторы всегда имеют облик ангелоподобных женщин. Молодому парню такую и подсунули. И он, конечно же, вообразил, что нравится ей, что она влюбилась или влюбится, и вообще, бедняжка, надо ее оградить... от нее же самой! Какой болван! Трижды болван!..
Он вновь и вновь перебирал в памяти каждую их встречу, от первой у бассейна до последней у дверей ее каюты. Теперь многое становилось ясным: ее безграмотность в журналистике, ее осторожные вопросы с целью выведать, как он относится к своей стране, к деньгам, как понимает свободу, что думает о заграничной жизни. Она интересовалась, есть ли у него родственники, кто, как он к ним относится, доволен ли своим положением, нет ли обид.
Ему казалось это естественным. Два подружившихся человека рассказывают друг другу о себе. Она же не спрашивала его о военных базах и полигонах, черт возьми!
Да и русский она наверняка знала, конечно же, она была русской! Он припоминал незначительные на первый взгляд эпизоды, мелочи...
А потом начал вспоминать другое...
Как он вел себя? Не сказал ли, не сделал ли чего-нибудь, в чем потом стал бы раскаиваться? Ведь есть вещи, невинные в кругу друзей, товарищей, даже соотечественников, но недопустимые а ином кругу. А тем более в общении с человеком, который только и ждет, чтоб ты споткнулся.
Придирчиво и беспощадно припоминал все беседы, свои высказывания, даже свои шутки. Строго судил все. Нет, ни в чем он не мог себя упрекнуть! Был он с ней вежлив, доброжелателен. Говорил о разных вещах,, избегая политики, избегая задеть ее, как он думал, французский патриотизм.
Всплыли новые детали, новые мелочи, на которые он не обращал внимания. Настроение Мари, ее страх, ее расспросы и порой растерянность, когда она слышала ответы. Ее склонность к вину. Ее первые попытки увлечь его, уступившие место откровенной заинтересованности.
— Не знаю, Михаил Михайлович,— ответил Озеров после долгого молчания.— Многое говорит за то, что она русская. Возможно, у нее какое-то задание, но, мне кажется, что она поняла безнадежность этого дела. Тянет волынку... Не может же она взять и порвать все — это было бы подозрительным. Кроме того, она все-таки в меня немного влюблена... Нравлюсь я ей, во всяком случае...
И Озеров начал подробно рассказывать о своих беседах с Мари, об их встречах. Шмелев кивал головой, изредка задавая вопрос или вставляя замечание. Когда Озеров рассказал о том, как Мари не хотела верить, что никого за сдачу в плен не расстреливали, как ссылалась на виденные ею «Ведомости Верховного Совета», Шмелев задумчиво произнес:
— Ясно. Мстит за кого-то из близких.
— Как? — не понял Озеров,
— Ну, мстит. Убедили небось, что кого-то из ее родных расстреляли за плен — отца, мужа, уж не знаю. Подсунули фальшивку. Она мстит за него. А тут вдруг выясняется, что все это липа. Еще бы не растеряться. Хорошо, Юра,— сказал Шмелев,— что теперь будешь делать?
— Скажу ей, чтоб на глаза не смела показываться, что с такими... Словом, не беспокойтесь, Михаил Михайлович, найду что сказать.
Шмелев задумался.
— Нет, Юра, так не годится.
— Почему?
— А ты сам подумай. Признайся, Юра, предполагал ли ты, что окажешься героем детективного романа? Будет теперь что порассказать в Москве, а? Глядишь, повесть об этом напишешь...
Озеров невесело усмехнулся.
— Напишу — «Юрий Озеров — рыцарь тайной войны!», «Специальный корреспондент и роковая незнакомка!». Да, печально все это, Михаил Михайлович. Что им всем надо? Не хотят быть советскими, удрали — было время, ну и живите в своем заграничном раю. Нет, лезут! Обязательно хотят напакостить. Обидели их! Мстить надо! Кто их обижал, скажите? Это они перед родиной по уши виноваты. Так еще прощают их, возвращают, работу дают, дом, нянчатся с ними. Здесь небось никто с ними возиться не будет.
— А теперь иди,— сказал Шмелев,— спать пора. Что-то я притомился. Ой, смотри-ка, три часа ночи! Ая-яй, еще просплю завтра. Будет Левер злорадствовать,— скажет, позже него встаю. Покойной ночи, Юра. Жизнь, брат, штука сложная!
— Покойной ночи, Михаил Михайлович. Вы за меня не беспокойтесь.
Озеров вышел из каюты, осторожно притворив за собой дверь.
ГЛАВА 18. «РОССИЯ, РОССИЯ, РОССИЯ — РОДИНА МОЯ...»
Теперь для Мари ничего не имело значения. Тянулись дни, вечера, ночи, неясные, как подвижные театральные декорации за газовым занавесом.
Мари вставала поздно, с тяжелой головой. Очень долго и тщательно занималась туалетом. Потом шла на палубу. Озеров днем почти все время работал у Шмелева в каюте, и она слонялась одна по кораблю, вяло принимая ухаживания многочисленных кавалеров. К вечеру встречалась с Озеровым.
Кончался день всегда одинаково: Озеров провожал ее в каюту — по дороге к себе. Прощался, а она, выждав с четверть часа, снова выходила и, спустившись в бар четвертого класса, сидела там далеко за полночь.
Она перестала бояться. Таинственные записки исчезли, никаких подозрительных людей кругом не было. А главное, это перестало ее интересовать. Скорей всего на нее махнули рукой и решили оставить в покое. Жила только вот те два-три часа, что проводила с Озеровым. Они сидели на палубе в шезлонгах или медленно ходили взад-вперед по прогулочной галерее, но чаще всего стояли, облокотившись о перила, на смотровой кормовой площадке, где не горели фонари, чтобы не мешать пассажирам любоваться лунной дорожкой.
Они стоят рядом и беседуют или подолгу молчат. Это неважно, это все равно. Лишь бы быть с ним рядом..,
Неправда, что любовь слепа. У влюбленных, как у капитанов, плывущих по бурному морю, зрение обостряется. И Мари понимала, что Озеров в чем-то изменился последнее время. Ей трудно было определить, в чем, но она чувствовала это.
Порой она ловила на себе его внимательный, изучающий взгляд. Порой он задавал вопросы, казалось бы, простые, вполне естественные, но почему-то настораживавшие ее. Мари не была тонким психологом, но обладала обостренной интуицией женщины, которую жизнь не столько нянчила в нежных руках, сколько волокла за волосы.
Озеров и раньше по вечерам носил с собой транзисторный приемник (что, впрочем, делали многие пассажиры). Он купил его в Женеве и радовался, как ребенок. Вставив в ухо индивидуальный наушник, чтобы никому не мешать, он напряженно слушал перипетии хоккейного матча, передававшегося из Москвы, и было забавно видеть, как менялось выражение его лица. Он то улыбался, то горестно морщился, го в недоумении поднимал брови, бормоча себе под нос: «Шляпы!», «Молодцы!», «Ну это уж черт знает что...» Он радостно или озабоченно сообщал Мари, какая на следующий день будет в Москве погода. И странно звучали под этим палящим тропическим солнцем слова: «Ну и холодище завтра будет! Да еще ветры северные...»
Последнее время из транзистора часто лились далекие русские песни. Мари ценой невероятных усилий сдерживалась, чтобы не разрыдаться.
Были песни, которые она просто не могла слушать, словно кто-то, вонзив ей в сердце лобзик, не спеша, водил взад-вперед. Когда же в первый раз услышала «Оренбургский платок», слезы затуманили глаза, Озеров не задал ей ни одного вопроса. Текла песня, текли слезы по ее щекам...
Другой раз передавали песню «Степь за Волгу ушла...» Слышимость была плохая. Мари напрягала слух.
Не глядя на нее, Озеров шепотом стал подсказывать слова. Но Мери нетерпеливым жестом остановила его — он мешал слушать. Озеров еле заметно улыбнулся.
Не сразу Мари сообразила, что только человек, знающий русский язык и желающий понять каждое слово, вел бы себя так. Она с тревогой взглянула на Озерова, но тот увлеченно крутил регулятор, стараясь сделать звук чище.
Догадывается он или нет?..
Однажды, когда они сидели на пустынной палубе, из потрескивавшего приемника раздался вдруг ясный и четкий голос- «Московское время двадцать три часа. Говорит радиостанция «Родина». Уважаемые земляки! Слушайте передачу Комитета по культурным связям с соотечественниками за рубежом. Сегодня вы услышите...»