Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Кто это?

— Бедный старик, которого выгнали из дому за долги. Я сплю сегодня в собачьей конуре! Я маленький, ссохся от старости, как ребенок. И некому вступиться за меня.

Стоп.

Дон Кихот. Кто это плачет?

— Рыцарь, рыцарь! Мой жених поехал покупать обручальные кольца, а старый сводник ломает замок в моей комнате. Меня продадут, рыцарь, рыцарь!

Дон Кихот садится на постели. Детские голоса:

— Рыцарь, рыцарь, нас продали людоеду! Мы такие худые, что он не ест нас, а заставляет работать. Мы и ткем за него, и прядем за него. А плата одна: „Ладно уж, сегодня не съем, живите до завтра“. Рыцарь, спаси!

Дон Кихот вскакивает. Звон цепей. Глухие, низкие голоса:

— У нас нет слов. Мы невинно заключенные. Напоминаем тебе, свободному, — мы в оковах! — Звон цепей. — Слышишь? Ты свободен, мы в оковах! — Звон цепей. — Ты свободен, мы в оковах!

Дон Кихот роется под тюфяком. Достает связку ключей. Открывает сундук в углу. Там блестят его рыцарские доспехи. Рассветает. Дон Кихот в полном рыцарском вооружении стоит у окна».

Дон Кихот снова пускается в путь. Освобождать заключенных, защищать обездоленных, возвышать униженных, мстить за оскорбленных.

Дон Кихот продолжает свой славный и горький путь.

«Дон Кихот» Шварца — единственное произведение с грустным концом. Утомленный бесплодными подвигами, лишенный возможности защищать людей, рыцарь, у которого отняли право даже фантазировать, умирает.

До этого в финалах шварцевских пьес падали от руки героя только злодеи. На этот раз умирает герой…

Я пишу это совсем не для того, чтобы провести аналогию между Шварцем и Дон Кихотом. Они оба совсем не похожи друг на друга…

Но чем-то и похожи. Оба любили людей, поэзию, романтику. Оба были благородны. И оба не жалели себя.

— Нет, Женя, я не читал еще твоего сценария. Дай мне его с собой в Москву.

— У меня нет сейчас свободного экземпляра. Но в следующий раз, когда приедешь в Ленинград, я тебе его дам обязательно. В следующий раз… А пока, хочешь, возьми на память «Медведя». Катя, дай из стола пьесу.

Жена подала ему рукописный экземпляр. Там были оторваны две первые страницы. Он взял две чистые и написал на первой: «Евгений Шварц. МЕДВЕДЬ. Сказка в трех действиях».

На второй — список действующих лиц. У него очень дрожали руки. Всегда, сколько я его знал, у него дрожали руки. Мы острили: до первой рюмки. Но и после первой они у него все равно дрожали.

— А «на память»? — спросил я.

— Не надо. Раз от руки, и так понятно, что на память.

…Четырнадцать месяцев до этого мы справляли его шестидесятилетие. Каверин, Казакевич, Николай Чуковский и я специально приехали для этого из Москвы.

В Доме писателей имени Маяковского состоялся юбилейный вечер.

Мы приветствовали юбиляра. Шли отрывки из его пьес. Потом он говорил ответное слово. Я так волновался после своей поздравительной речи, что плохо запомнил, что говорил Шварц. Помню только, что было что-то очень хорошее, доброе, благородное. Может быть, велась стенограмма? Вряд ли… В большинстве случаев у нас в Союзе писателей стенограммы ведутся для того, чтоб потом никогда не понадобиться.

Затем ночью был устроен для ближайших друзей ужин в «Метрополе» на Садовой. Шумно, весело. Говорили Акимов, Чирсков, Натан Альтман. Слово для тоста взял Зощенко.

— С годами, — сказал он, — я стал ценить в человеке не молодость его, и не знаменитость, и не талант. Я ценю в человеке приличие. Вы очень приличный человек, Женя.

Таков был тост Зощенко.

Да, он был очень «приличный человек». Как будто это мало для характеристики человека. И вместе с тем как это важно всегда оставаться «приличным», не поддаваться собственным слабостям, не малодушествовать, быть принципиальным.

С Евгением Львовичем мы познакомились перед войной. Но это было официальное, шапочное знакомство. Во время войны, когда Ленинградский театр комедии, ведомый Н. П. Акимовым, возвращаясь восвояси из Средней Азии, из эвакуации, застрял в Москве, много месяцев жил в столице, а я вернулся с Северного флота и проживал на улице Грановского, недалеко от гостиницы «Москва», где остановился весь командный состав Комедии, вместе с завлитчастью Шварцем, — пути наши сошлись.

В конце сорок третьего и в сорок четвертом мы встречались почти ежедневно. У меня, у него, у наших друзей, в Союзе писателей, в Театре комедии… Подружились. Перешли на «ты». Если происходило в наших жизнях что-либо особенно интересное, моментально звонили друг другу по телефону.

Он писал, писал каждый день. Закончил «Дракона», которого Акимов показал в помещении Театра оперетты. Это был яркий антифашистский спектакль. Но кому-то показалось, что данная сказка стоит не на уровне грандиозной схватки советского народа с гитлеровскими полчищами и оскорбляет чувство священной ненависти. Спектакль был снят. И совершенно напрасно. Впрочем, об этом мы еще поведем речь.

После неудачи Шварц продолжал работать. Написал киносценарий, несколько рассказов и прелестную детскую пьесу. Она с успехом была поставлена тюзами. Вообще у него с детьми отношения складывались легче, чем со взрослыми. Они сразу его понимали. И он их. Никогда не сюсюкая, не подделываясь под тон ребенка или под тон взрослого, разговаривающего с ребенком, он беседовал с ними всегда серьезно, внимательно. И они платили тем же.

В то время, когда, вернувшись из Полярного, я оказался в своей квартире, в Москве, у меня неожиданно появилась четырехлетняя дочка.

Евгений Львович подружился с Галей. Укладывал ее спать. Рассказывал ей на ночь всякие истории. Она потом утром старалась мне их пересказывать. Но так интересно не получалось, и она мне советовала:

— Папа! Пусть он сегодня тебя уложит спать вместе со мной, и ты послушаешь.

Ободранная моя квартира напоминала постоялый двор из «Обыкновенного чуда». Через комнаты тянулась труба от железной печки, тут же дрова и уголь. Недалеко детская кровать. Постоянно ночевал кто-нибудь из друзей-моряков, проезжавших через Москву с Баренцева, Белого, Черного морей, с Тихого океана или с Каспия. Вечная толкучка. Первое время после детского дома Галя не могла хорошо понять, кому из нас следует говорить «папа». Встречи, расставания, известия о потерях, спирт, консервы и долгие задушевные беседы.

Как-то сидели мы в затемненной квартире с выбитыми от бомбежки стеклами и забитыми фанерой окнами. Были Шварц, я, Герой Советского Союза командир знаменитой подводной лодки Израиль Фисанович (2) и еще один подводник, капитан третьего ранга. Кто-то привез с севера свежезасоленную семгу. Я достал водку-тархун и полбуханки черного хлеба. Мы прихлебывали водочку, заедали семгой с хлебом. Беседовали. Шварц и Фисанович встретились впервые.

Они сразу понравились друг другу. Фисанович, двадцатидевятилетний подводный ас, и сорокавосьмилетний пожилой литератор. Оказалось, что Фисанович знает наизусть не только Лермонтова, но и всех интересных современных поэтов.

Во время боевого похода на подводной лодке Фисанович распевал песенку на слова Олейникова: «Неприятно в океане почему-либо тонуть: рыбки плавают в кармане, впереди неясен путь».

Шварц прочитал стихи поэта, неизвестные Фису… Под утро Фис рассказал о том, как года полтора назад (мы в то время жили с ним в Полярном в одной комнате, и я, естественно, знал все его жизненные перипетии) его вызвал к себе командующий Северным флотом Головко и предложил поехать в Среднюю Азию в Военно-морскую академию (она туда была эвакуирована) учиться.

Фис отказался.

— Почему? — заинтересовался Шварц. — Война продлится долго, возможны впереди и другие войны. Нужны образованные и опытные флотоводцы. А вы ведь и так потопили тринадцать кораблей.

Фисанович рассказал о своем ответе командующему. Он поблагодарил за высокую честь и доверие. «Но, видите ли, товарищ вице-адмирал, я моряк, командир подводной лодки. Ну как я брошу свою команду, с которой ходил в тринадцать походов! И есть еще одно обстоятельство. Я еврей… У меня еще особые счеты с Гитлером».

95
{"b":"578860","o":1}