Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Приехав, Шварц заперся с Ганей, и мы только слышали, как она кричала… Он пробыл с ней час, наскоро простился с нами и побежал к поезду. Лицо у него было белое, в крупных каплях пота. Через три дня Ганя с младенцем и матерью переехала в город.

Больше Шварц к ней не вернулся, и до конца жизни их связывала только дочка. Это была трудная, мучительная для обоих, но прочная связь, потому что Шварц очень любил свою дочь. Ему вообще было свойственно очень любить, и он никогда не умел противостоять любви, потому что был слабый человек. Он совершал решительные поступки именно потому, что чувствовал свою слабость. Полюбив Ганю, он прыгнул с набережной в Дон. Полюбив Екатерину Ивановну, он оставил Ганю и новорожденную дочь. В течение долгого времени он знал, что ему предстоит нанести Гане чудовищный удар; неизбежность этого так страшила его, что он все откладывал и откладывал, ничем себя не выдавая; и удар, нанесенный внезапно, ничем не подготовленный, оказался вдвое страшнее. Вначале казалось, что удар он нанес Гане и только Гане; потом обнаружилось, что удар этот прежде всего сокрушил его самого.

Он переехал к красавице Екатерине Ивановне, умной, доброй и любящей женщине; все было благополучно, все вышло так, как он хотел. Но с этих пор у него стали дрожать руки.

Почерк его изменился, превратился в каракули, потому что пальцы его, держа перо, ходили ходуном. За веселым ужином жутко было видеть, сколько ему приходилось прилагать усилий, чтобы попасть вилкой в рот. Как трудно было ему не расплескать рюмку к губам. Прошли годы. Ганя давным-давно была уже замужем за другим, дочь его выросла и стала взрослой, он потолстел, полысел, а руки его продолжали дрожать (25).

В начале тридцатых годов произошло и другое важное событие в его жизни — ему пришлось расстался с Детским отделом. Не ему одному. Вместе с ним ушли из Детского отдела и Олейников, и Андроников, и Груня Левитина. Ушли и почти все авторы, которые издавались там с самого начала, — в том числе и я. Ушли не по своей воле, а по воле Маршака.

Для большинства из нас, удаляемых, событие это в то время казалось непонятным, непостижимым. Дело в том, что каждого из нас в отдельности и всех вместе связывала с Маршаком дружба. Так, по крайней мере, нам казалось. Дружба эта основывалась на многолетней совместной работе, на нескончаемых вдохновенных разговорах об искусстве, на испытанном доверии к дарованиям друг друга. Кроме того, каждого из нас привлек к работе он сам — и Шварца, и Олейникова, и Хармса, и меня, и, несколько, позднее, Бориса Житкова. Поэтому наше изгнание казалось необъяснимым предательством.

А между тем в нем не было ровно ничего необъяснимого. Просто Маршак, всегда обладавший острейшим чувством времени, тоже ощущал грань, отделявшую двадцатые годы от тридцатых. Он понимал, что пора чудачеств, эксцентриад, дурашливых домашних шуток, неповторимых дарований прошла. В наступающую новую эпоху его могла только компрометировать связь с нестройной бандой шутников и оригиналов, чей едкий ум был не склонен к почтительности и не признавал никакой иерархии. И он, подчиняясь своему безошибочному практическому инстинкту, стал отделываться от прежних приятелей и соратников.

Отделывался он от них не сразу, не рывком, а постепенно, но неукоснительно. Шварца и Олейникова он изгнал из детской литературы раньше, Бориса Житкова — позже. Детский отдел был преобразован в Детиздат, во главе которого стоял не Соломон Николаевич Гисин, а Дмитрий Иванович Какбычегоневычелов. Но роль Дмитрия Ивановича была та же, что и Соломона Николаевича, — служить прикрытием Маршаку, который оставался полным хозяином. Несмотря на это, Детиздат оказался противоположностью Детского отдела. В Детиздате все было чинно, как в настоящем учреждении, — ни смеха, ни шуток. В новом его штате не было ни Олейникова, ни Шварца, ни Андроникова. Их место заняли четыре девушки, грамотные, лишенные особых дарований, но набожно влюбленные в Маршака и верившие только в «редактуру» (26). <…>

Изгнанники по-разному отнеслись к своему изгнанию. Коля Олейников заплатил Маршаку открытым презрением и прямолинейной ненавистью. Он повсюду часами поносил Маршака, и делал это едко, с блеском, создав из него гротескный, уморительный и гнусный образ. Такой же и даже большей ненавистью заплатил Маршаку Борис Житков, — когда был изгнан в свой черед. Он ненавидел страдальчески, нервно, неистово, в последние два года своей жизни он ни о чем не мог говорить, кроме как о Маршаке. <…>

Иначе отнесся к своему изгнанию Шварц. Его мягкости, доброте, уклончивости претила открытая вражда. Когда его попросили уйти, он послушно ушел, ни с кем не объясняясь. С Маршаком он сохранил хорошие отношения, — правда, далеко не такие, какими они были в двадцатые годы. Житков не мог Шварцу этого простить и, беспощадно браня всех, кто продолжал поддерживать отношения с Маршаком, задевал и Шварца. Я помню, что Шварц не без удовольствия слушал злые и издевательские речи Олейникова о Маршаке и охотно смеялся, но никогда не соглашался с ним полностью и делал попытки несколько смягчить их убийственный смысл (27). <…>

А Шварц, после продолжительных поисков, нашел свое место в театре, в драматургии (28).

Мне это показалось неожиданным, хотя, разумеется, ничего неожиданного в этом не было. Шварц начал свой жизненный путь с того, что стал актером, и было это не случайно. Служа долгие годы в Детском отделе Госиздата, он был оторван от театра, но только теперь я понимаю, сколько театрального было в этом самом Детском отделе. Там постоянно шел импровизированный спектакль, который ставили и разыгрывали перед случайными посетителями Шварц, Олейников и Андроников. В этот спектакль, вечно новый, бесшабашно веселый, удивительно многозначительный, они вовлекали и хорошенькую Груню Левитину, и Соломона Гисина в косоворотке и русских сапогах, и Хармса с его угрюмыми чудачествами. И даже на всей продукции Детского отдела за те годы — на удивительных похождениях Макара Свирепого, на неистовых по ритмам и образам стихотворных сказках для трехлетних детей, на журналах «Чиж» и «Еж» — лежит отпечаток неосознанной, но кипучей и блестящей театральности.

Свою работу драматурга Шварц начал с пьес для детского театра. Потом он стал писать пьесы для взрослых, но его пьесы для взрослых — тоже сказки. Он выражал условным языком сказки свои далеко не условные мысли о совсем не условной действительности. Однако очень ошибется тот, кто подумает, что целью этого была какая-нибудь тайнопись, эзопов язык. Это — вульгарная мысль, не имеющая ничего общего с творчеством Шварца. Шварц тяготел к сказке потому, что чувствовал сказочность реальности, и чувство это не покидало его на протяжении всей жизни.

Занявшись драматургией, он вовсе не сразу понял, что ему надо писать сказки; он попробовал было писать так называемые «реалистические» пьесы. Но сказка, как бы против его воли, врывалась в них, завладевала ими. В 1934 году он напечатал в журнале «Звезда» пьесу «Похождения Гогенштауфена». Действие пьесы происходило в самом обыкновенном советском учреждении, где служат обыкновенные «реалистические» люди. Например, на должности управделами этого учреждения работала некая тов. Упырева. Странность заключалась только в том, что эта Упырева действительно была упырем, вампиром и сосала кровь из живых людей, а когда крови достать не могла, принимала гематоген.

Подобные его пьесы — например, «Ундервуд» — имели ограниченный успех — именно из-за своей жанровой неопределенности. Вся первая половина тридцатых годов ушла у него на поиски жанра, который дал бы ему возможность свободно выражать свои мысли, свое понимание мира. Первой его настоящей сказкой для сцены была «Красная Шапочка». Сделал он ее талантливо, мило, но очень робко. Первым сказочным произведением, написанным Шварцем во весь голос, был «Голый король», написанный в 1934 году. Тут он впервые обратился к сказкам Андерсена, воспользовавшись сразу тремя — «Свинопасом», «Принцессой на горошине» и «Голым королем». Оказалось, что именно сказки Андерсена дают ему возможность говорить в полный голос.

31
{"b":"578860","o":1}