Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Другой раз, сговорившись, как обычно, по телефону, я приехал к нему ненадолго, то ли привез какую-то интересную для него книжку, то ли другое что. Привез, поговорили немного, я собрался домой. Евгений Львович сказал: «Хорошо, а то я буду сейчас принимать ванну. Принимать же сразу вас и ванну…» И улыбнулся очень хорошо: мол, не робей, дело житейское.

Конечно, все это мелочи, пустяки, но для меня они полны значения.

Вот знакомство с Евгением Львовичем и заставило меня окончательно поверить в возможность человеческого совершенства — разумеется, относительного. Моим упованиям и предположениям пришла сильная поддержка.

Я думал: удалось же Евгению Львовичу, смог ведь он своевременно образовать себя, осветить все темные закоулочки души, выгнать из нее тусклое, корявое. Стало быть, продолжал я размышлять, все дело в том, чтобы вовремя возжечь светильник разума и расстараться привести себя в наиболее благородное состояние.

Пример Евгения Львовича позволял также надеяться, что к старости, то есть ко времени, пугающему молодого человека частой своей некрасивостью, не приобретают дурных привычек. Если же они есть, то, должно быть, завелись раньше. Только их удавалось долго скрывать, маскировать. Но к поздним годам они воспользовались общим ослаблением организма, вырвались из-под контроля, обострились и обнажились. Не будет в тебе всякой пакости — нечему обнажаться станет.

Легко сказать. А все же — блажен, кто верует.

Моим нервам сам облик Евгения Львовича оказывался целителен. Его мудро-спокойная и шутливо расположенная повадка лечила и учила.

Особенно помогал ему быть таким прекрасным юмор. С годами он приобрел привычку — вряд ли он мог ее иметь в пять или в десять лет — юмором всех оттенков и степеней пронизывать едва ли не любое свое слово и действие.

Говорю сейчас опять лишь о бытовой сфере, которая более или менее была мне открыта; но наслышан и о замечательных публичных речах, в мое время уже исключительно редких.

Как известно, чувство юмора (а не производство бойких шуток, которое как раз может не иметь отношения к хорошо развившемуся чувству юмора) прямо связано с умом, желанием правды и свободы и способностью их распознавать.

Настоящий юмор исходит обычно из живой, подвижной двойственности взгляда на многие предметы. С одной стороны — и с другой стороны.

Там, где индивид-монолит видит бесспорное, несомненное, там человек с органической способностью к юмору находит противоречивое, движущееся, спорящее с самим собой.

Женя Биневич, Евгений Михайлович, долгие годы старательно собирает все, что имеет отношение к Шварцу. Как-то он опубликовал отрывки из разных статей и выступлений Евгения Львовича (3).

В небольшой статье начала тридцатых годов о драматургии для детей есть такое: «Сказать о себе: „Я — писатель“ — всегда несколько неудобно. В каждом почти сидит смутное ощущение, что слово „писатель“ определяет не профессию, а некое высокое свойство человека. Сказать о себе: „Я — писатель“ — так же неудобно, как сказать: „Я — красавец“. Называя человека „писателем“, каждый невольно этим как бы титулует его».

Шварц любил Чехова, и сходство тут прямое. Но дело не в том.

Юмор легко принимает во внимание возможность различных взглядов на одно и то же. Он замечает неловкое и нелепое там, где другому ни за что не предположить ничего подобного. Истинный юмор противоположен самодостаточности и слепоте по отношению к живущим рядом.

Едва ли не всю жизнь Шварцы жили небогато. Только в самые последние годы дела пошли лучше.

В связи с этим решено было сшить Евгению Львовичу сразу два костюма и тем самым, выражаясь по старинке, привести в порядок его гардероб.

По этой части Шварц в тот момент не был избалован. Тем более хотелось, чтобы костюмы сшили хорошо.

Тогда в Ленинграде появился портной, кажется, из Таллинна. Звали его Павел Иванович Левак. Разные знакомые горячо хвалили его работу. Я нашел к нему путь, привел к Евгению Львовичу. Леваку новый знакомый страшно понравился; он, кажется, сшил один костюм, потом взял у Шварца вперед немалые деньги, чтобы купить подходящий материал для второго и еще на что-то. Больше мы портного не видели. Он исчез. Я был совершенно убит всей историей, дурацкой своей рекомендацией, пытался найти Левака, но его и след простыл.

Долго еще я вздрагивал при воспоминании об этом сюжете.

Евгений Львович, понимая мои страдания, старался развеять их шуткой.

В письме в Саратов, где я жил летом, он писал: «Задумал большую пьесу в пятнадцати актах „Портной-невидим „Вечный эстонец““ (продолжение романа Евгения Сю „Вечный жид“), или „Хорошо в раю жили, там костюмов не шили!“, или „„Павел Иваныч, молился ли ты на ночь?““

Вы спрашиваете — не подыскать ли портного в Саратове? Подыщите. Хуже не будет. Впрочем, я не сержусь. Поведение Павла Ивановича похоже на занимательный газетный роман с продолжениями, которым не видно конца. Правда, газетные романы обычно кончаются благополучно, чего нельзя сказать о моих костюмах».

Трудно, а может, и не нужно слишком долго повествовать о чувстве юмора и том его значении, какое проявлялось в словах и поступках Евгения Львовича.

Предпочитаю отослать читателя к лучшим его пьесам. Они очень похожи на автора. Об этом тоже скажу, но тоже позже. По тому, что я здесь нарассказывал, — опять игры подозревающе-подозрительного воображения, — не дай бог, кто-нибудь теперь представит себе Евгения Львовича высокоцивилизованным, исполненным улыбки, даже сахарным любезником. Вот уж чего не было.

Говорю о сути человеческой, не о поверхностных впечатлениях видимой округлости или остроугольности поведения. То есть, проще говоря, касаюсь не того, кому что показалось, кто что увидел при мимолетных встречах. Касаюсь главного, залегшего в глубине душевной.

От Шварца слышал слова из Библии: «Если ты горячий или холодный, я тебя приму; если теплый — извергну». Так Евгений Львович передавал взволновавший его текст. Мне он сказал эти слова не между прочим, а твердо так, как необходимую заповедь: учти, мол, и руководствуйся.

Сам он бывал горячий или холодный по отношению к людям и событиям, но быть теплым почитал за прямое неприличие.

При всей живости, непреднамеренности подхода и взгляда, при всей сложности понятий и обширности сомнений — ничего недооформленного.

Путать черное и белое, необходимое и пустое, свое и чужое — такого не хотел, не мог, боялся как огня.

Из чего, разумеется, не следует, что ему не доставляли радости часы легкого безделья или случайные разговоры с случайно встреченными людьми.

Одно дело — любить то и се, другое — путать все со всем соответственно сегодняшнему своему умонастроению. От Евгения Львовича узнал впервые популярное определение: «Хороший человек — тот, кто хорошо ко мне относится». Он сказал это насмешливо. Хотя применительно к себе. Вряд ли есть на свете хоть один человек, над которым была бы не властна эта расхожая мораль насчет «хорошего человека».

Властна, да. Кому не приятно, когда его хвалят или делают ему существенные любезные услуги, — тут и говорить нечего.

Здесь была для него область душевных принципов.

Друзей с дальними знакомцами никогда не путал.

Считал настоящими друзьями только тех, кого звал в свой дом или к кому сам наведывался.

Все это легко понять в свете его постоянного внутреннего сопротивления душевной мякинности или там пластилинности.

Знаете, что я заметил?

Вероятно, то же, что раньше и лучше меня выяснил Евгений Львович.

А именно: люди часто говорят собеседнику то, чего он от них ожидает. Ставят в уме моментальный прогноз в целях наибольшего самосбережения. Говорят то, что, по их мнению, будет для другого человека всего удобней, всего съедобней без разжевывания.

Даже если собеседник довольно-таки спокоен, настойчиво не вымогает особых одобрений, все равно — как заведенные: «Да, это хорошо, это верно, это — то, что нужно: да, вы достигли; да, вы поступили (вели себя, поработали) хорошо; да, конечно, согласен с вами, только с вами, конечно же — с вами…»

130
{"b":"578860","o":1}