— Начальство вчера приказало мне: «Ты завтра пораньше печи протопи, а то учеников много приедет». Встала я чуть свет, к печкам дров наносила и стала растоплять. Одну растопила — ничего, вторую — тоже. Стала я это третью печь растапливать, а дверка у нее была открыта. Начала я тут поленья пихать, а они во что-то уперлись и не лезут. Слышу, в печи чего-то завозилось. Милые мои! Я так и обомлела. Гляжу, из дверки-то ноги вылезают. Я совсем как каменная сделалась. А он лезет и лезет, и голова мохнатая, а кругом, как венчик, волосы кольчиками вьются. Вылез это он, встал и такой большущий мне показался. Стоит надо мной, наклонился да этаким хриплым, как хрюк у свиньи, голосом и спрашивает: «Тетка, — говорит, — как на двор выйти?» А я-то с перепугу ничего не понимаю. Глянула на него: и — батюшки светы — рожа-то вся черная, а глаза огнем сверкают. Мне показалось, вроде как и рога у него на лбу. Я и завопила. Воплю, да то себя, то его крещу. «Свят, свят, — говорю, — исчезни, нечистик, скрозь землю провались!» А он стоит хоть бы что да буркалы свои на меня пялит. «Ништо мне это, — говорит, — бабка. Партейный я». Тут я и запела не своим голосом: «Да воскреснет бог и расточатся врази его».
Случай же был простой. Ночью Галкин промерз до костей, попрыгал, устал и не согрелся. Тут-то он и сообразил, что печь в комнате еще не остыла, залез в нее, скрючившись, и уснул. Когда же он вылез, весь в золе, перемазанный сажей, ничего не было странного в том, что старухе и впрямь померещилось.
Утром приехало сразу человек пятьдесят. Общежитие преобразовалось, — в его больших комнатах стало теплее и уютнее. Посередине комнат стояли длинные, грубо сколоченные столы, и уже к вечеру за ними плотно сидели, склонив головы, курсанты, лихорадочно читали, готовясь к предстоящим проверочным испытаниям.
Особенно беспокоили всех испытания по русскому языку. Мало было таких, кто чувствовал бы себя уверенно. Большинству приехавших больше приходилось писать ручником да зубилом, сохой по земле или винтовкой.
Экзаменационная лихорадка сменилась тяжелой, с непривычки, усталостью. Галкин, в общем-то начитанный паренек, хотя и прошел по конкурсу, но жаловался:
— Ей-богу, братцы, если так и дальше дело пойдет — махну в деревню коровам хвосты крутить.
Заведующий Совпартшколы, Иван Силыч Зайцев, услышав это, пообещал:
— Дальше еще круче будет.
Как и предполагал Курбатов, Хину Кораблеву даже не допустили до экзаменов. Не предполагал он другого — того, что эта забитая, испуганная и поэтому всегда спокойная девушка сможет устроить самый настоящий скандал — да с требованием, с угрозами дойти «до самого главного», со слезами и твердым убеждением, что «все вы тут сговорились». Минут двадцать из-за дверей кабинета заведующего до курсантов доносились громкие голоса: наконец двери отворились, и Зайцев, красный, какой-то растерянный, вышел из комнаты.
— Ладно, ладно, чего-нибудь придумаем! — крикнул он через плечо. В коридоре он увидел группу ребят и улыбнулся им как-то растерянно.
— Ну и чертова девка, совсем извела! Грамотная, как семь с половиной лошадей, а вот смотри — аж в пот вогнала. Кончит ликбез — обязательно возьму в школу: люблю боевых.
Хину устроили в кружевную мастерскую и зачислили в ликбез. Курбатов радовался, встречая ее: день ото дня девушка переставала напоминать ему маленького, насмерть перепуганного жизнью зайчонка.
* * *
Хотя испытания остались позади, занятия долго не начинались: то не было книг, то преподавателей; и Зайцев, взяв с собой трех ребят, в том числе и Курбатова, с утра до вечера объезжал город в дребезжащей, словно готовой рассыпаться на ходу, пролетке.
В разных концах города, возле крытых ларьков, торговали книгами букинисты. Как правило, это были чистенькие, аккуратные старички, в прошлом учителя или библиотекари, страстные книголюбы, но люди, словно бы прилетевшие с другой планеты, и книги они продавали тоже какие-то аккуратные, но никому уже не нужные, «Тарантас» графа Сологуба или «Сочинения Сергея Аттавы». Букинисты жаловались:
— Сквозной народ теперь пошел. Никакого уважения к святыням. Сологуба в убыток продаю, а они и даром не берут. Подавай им Маркса, Энгельса и Ленина. Я говорю им: «Достолюбезные граждане, вот возьмите — уверяю вас, плакать будете — „Петербургские трущобы“ Всеволода Крестовского. Кровью писал человек. Поверите, перечитываю в который раз и все нутро мое клокочет благоденственными словами».
Ребята возвращали ему пахнущий бумажной плесенью томик.
— Нет, не нужно. А «Государство и революция» найдется?
— Извиняюсь. Вы поройтесь сами, поищите; что надо — у меня все есть.
Старичок надевал на свой синежильный нос перевязанные ниточкой очки в черепаховой оправе и начинал читать корешки своих книг.
— А вот-с извольте: Брешко-Брешковский. Возьмите?
— Нет, тоже не надо…
Старичок обиженно говорил:
— Извиняюсь, вы очень капризны.
Они возвращались из этих поездок с ворохом брошюр, книг новых или разлохмаченных, отпечатанных на серой бумаге, из которой торчали чуть ли не целые щепки: более сносной бумаги в республике не было.
3. Первые дни занятий
Наконец подошел первый день занятий. В расписании, вывешенном еще накануне, стояло загадочное и одновременно немного скучное слово: «беседа». Галкин, изучая расписание, покривился.
— Мораль будут читать. Учитесь, детки, постигайте. На вас вся Европа и Азия смотрит. А я всхрапну часок.
Курбатов, перебирая сшитые нитками чистые тетради, не заметил, как открылась дверь и в класс вошел Григорий Иванович Данилов. Секретаря губкома партии Яков не видел давно и сейчас с каким-то новым интересом разглядывал крупное лицо Данилова. Он заметил, что тот постарел, даже потемнел как-то, и только глаза у него по-прежнему живые, с хитрым огоньком.
Данилов, поздоровавшись, прошел к учительскому столу, оглядел комнату и одобрительно качнул головой.
— А ничего хоромы. Только вид у вас всех какой-то такой… Не очень радостный вид, прямо скажем. А, и Курбатов здесь! Тебя что, уже в партию приняли?
— В кандидаты, — ответил смущенный этим вниманием Курбатов.
Данилов снова одобрительно кивнул, а потом хмыкнул то ли удивленно, то ли с досадой:
— Вот ведь как время бежит — и не замечаешь.
Он внимательно осмотрел каждого, и ребята невольно подтягивались под его пристальным взглядом. Вдруг Данилов тихо и как-то совсем буднично сказал:
— А я, товарищи, только что в Доме крестьянина был. Никто из вас не заходил туда? Зря, обязательно сходите, послушайте, очень интересно… Крестьян полно; в одном углу юриста обступили, в другом лекцию слушают. В общем, мужик всем интересоваться стал. Зашел я было в одну комнату… Сидит на топчане дед с эдакой седой бородищей, в лаптях и онучах. Спрашиваю его: «Откуда, дед? Зачем пожаловал?» А он мне отвечает знаете как? «Беспрекословно. Из-под Высоковского я… С Усть-Кубины. Пришел пешечком, пенсию себе хлопотать; потому, вижу, старость приходит, а с ней беспрекословно многие болезни, вредные для меня». — «Кто же тебе, дед, пенсию хлопочет?» — «Да юркий, чернявый такой… Извиняюсь, не выговорить… Юра… Какой-то консюлом прозывается». — «Юрисконсульт, что ли?» — «Во-во. Этот самый… Прости ты меня грешного, опять забыл… На городские-то слова язык туго ворочается».
Поговорил я еще с дедом и пошел дальше. В другой комнате второй дед. Но этот уже середнячок. В сапогах, волосы под горшок острижены, усы и борода аккуратные. Видно, с хитринкой дедка. Спрашиваю — откуда и зачем. Дед, оказывается, по железке с Вожеги приехал и сразу по двум делам. Во-первых, он посчитал, что на него налог неправильно наложили. Надо 13 рублей 70 копеек, а наложили 15 рублей 90 копеек.
Вот он — середнячок. У него каждая копейка на счету. Он свое хозяйство рачительно ведет и думку думает, как бы в зажиточные выбраться. Во-вторых, дед к «дохтору» приехал: чего-то в пояснице у него, как цепами молотят.