Курбатов подался вперед. Он не успевал обдумывать каждое слово, хотя бы фразу; они западали в него и ложились где-то, и он скорее чувствовал, чем понимал все то, о чем говорил сейчас Ленин.
Он старался запомнить все. И то, почему стало всемирным учение Маркса, и что такое пролетарская культура, и что надо взять от старой школы. Когда же Владимир Ильич, заканчивая мысль, сказал: «Коммунистом стать можно лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество», — Курбатов растерянно начал шарить по карманам: нет, бумаги не было. На него зашикали, — «не крутись».
Он все-таки нашел клочок бумаги и записал эту фразу; вторая половинка листка ему была нужна для того, чтобы послать Владимиру Ильичу вопрос.
А записки уже шли из зала. Владимир Ильич брал их и, не разворачивая, клал в карман. Сейчас он переходил к главному в своей речи — к обобщению того, что уже было сказано и стало ясно всем.
— У предыдущего поколения задача сводилась к свержению буржуазии… Перед новым поколением стоит задача более сложная… Перед вами задача строительства, и вы ее можете решить, только овладев всем современным знанием, умея превратить коммунизм из готовых заученных формул, советов, рецептов, предписаний, программ в то живое, что объединяет вашу непосредственную работу, превратить коммунизм в руководство для вашей практической работы.
Все глубже и глубже заглядывал Курбатов куда-то в далекие времена, которые словно бы приблизились, открылись ему сейчас, и стало видно кругом то, что еще совсем недавно было только в догадках, предположениях, сомнениях…
Ленин улыбался навстречу сотням молодых, ясных, светящихся лиц. Он держал в руке какую-то бумажку, очевидно конспект речи. Но то ли речь шла так живо, что не укладывалась в рамки конспекта, то ли новые мысли обгоняли те, которые были в конспекте, — он не заглядывал в него.
Но вот сказаны последние слова о том, что поколение, которому сейчас пятнадцать лет, увидит коммунизм. О том, что мы победим и что победа в строительстве нового мира будет еще более твердой, чем во всех прежних битвах. И никто поначалу не понял, что Ленин кончил свою речь. Все молчали, словно дослушивая уже свой, внутренний голос. Владимир Ильич поднял руку, устало провел по лбу и, повернувшись к столу, начал разбирать записки… Кто-то вскочил, придвинул ему стул.
И только тут снова грохнула буря аплодисментов; казалось, стены ее не выдержат…
14. «Я тоже увижу коммунизм?»
Волна отнесла Яшку Курбатова к столу. Ленин сидел, быстро прочитывая записки, раскладывая их, и вдруг то начинал смеяться, то хмурился — очевидно, было написано неразборчиво. Наконец все записки разложены, но Курбатов, следивший за тем, как работает Ленин, не увидел своей: может, просто проглядел? В это время его кто-то больно прижал к краю стола, и Яшка, оглянувшись, увидел, что парень в бабьей кофте, который сидел перед ним, протискивается вперед, к Ленину.
— Куда ты?
Тот не ответил, скользнув по Курбатову невидящими глазами. И тут же снова нажал плечом, освобождая себе место. Схватив парня за рукав, Яшка потянул, но кофта подозрительно затрещала, и он отдернул руку. Парень уже стоял перед Лениным и молча глядел на него.
Ильич поднял глаза. Какую-то долю секунды он рассматривал эту нескладную, нелепую фигуру, и Яшка заметил на лице Ленина то ли боль, то ли участие.
— У вас тоже вопрос?
— Да… Вот вы скажите… — голос у парня срывался. — Значит, я тоже… коммунизм увижу?
Ленин порывисто встал.
— Да, да. Вы! Именно вы, дорогой товарищ!
И парень, шлепая в тишине подошвой, подвязанной куском проволоки, пошел назад, держа руки у груди, будто прижимая какую-то, одному ему доступную драгоценность.
Ленин снова провел ладонью по лбу, взял записки и вдруг забеспокоился, сунул руку в карман, потом положил все записки и начал искать в других карманах. Затем он, нагнувшись, встал на колено, отодвинул стул…
— Что вы потеряли, Владимир Ильич? — спросил председатель.
— Да записку потерял. Хорошая была записка…
— Вы на эти ответьте, не ищите ее.
— Как не искать? Надо найти. Товарищ, может быть, волнуется, ждет, а я не отвечу. Надо ответить.
Наконец общими усилиями записку нашли.
Владимир Ильич быстро разложил записки веером.
— Записок, товарищи, очень много, но я постараюсь ответить на большинство. Меня спрашивают о военном и хозяйственном положении. К сожалению, второго доклада вам я сегодня сделать не смогу, — он лукаво улыбнулся, — особенно хриплым голосом.
Нет, это были не «вопросы и ответы». Это опять была беседа о том, что волновало людей, о чем они думали, что их печалило…
И когда час спустя от подъезда дома на Малой Дмитровке отошла, пофыркивая, постреливая синим дымком, крытая брезентом машина, здесь остались люди, для которых жизнь начиналась словно бы сызнова; да, впрочем, оно и было так. Все они, сколько их ни было здесь, начиная от семнадцатилетнего рабочего паренька и кончая солдатами, прошедшими сквозь смерть, были только в начале жизни, той, которую они должны строить сами.
15. Живая вода
Пожалуй, ничем не была примечательна эта дорога. Вагон, битком набитый людьми, едкий, ставший привычным уже запах жженого угля, корболовки и пота, духотища и нескончаемые разговоры куда-то и зачем-то едущих женщин о том, что «леворюцию сделали, а хлебушка не дали».
Однажды Яшка не выдержал и, свесившись со своей третьей полки, крикнул:
— Да чего вы языками-то треплете: «не дали, не дали»! Может, вас Советская власть подрядилась за бесплатно кормить?
— Ишь, какой идейный, — спокойно заметила одна из женщин. — А что ж ты прикажешь делать?
— Работать — вот что. А то только и слышишь: ездим с места на место — всюду плохо. Потому и плохо, что ездят… такие.
— Верно, корешок! Давай знакомиться. Матрос Иван Рябов со старой калоши «Чесма».
Яшка и не заметил, как из другого купе высунулась взлохмаченная светловолосая голова. На Яшку смотрели лукавые, с искоркой, глаза.
— Верно агитируешь. Нынешним дамочкам теперь хлеба на блюдце с каемочкой подавай. А вот — не видели?
Он вытянул вниз руку, и женщины лениво отмахнулись от кукиша. Они и в самом деле устали; ругаться им, видимо, не хотелось.
Яшка познакомился с соседом: все-таки веселее было ехать. Но дорожные знакомства коротки; матрос вышел на станции Няндома, сказав на прощанье:
— Ну, корешок, будь здоров. Может, встретимся еще. Жизнь — она, брат, тесная!
* * *
В Архангельске Курбатова ждал сюрприз. Поезд подходил к вокзалу; и, стоя на подножке вагона, еще издали Яшка увидел одинокую и знакомую фигуру. Тощий, угловатый паренек, зябко поводя острыми плечами под разодранной курткой, вертел большой головой на длинной шее, выискивая кого-то в толпе приехавших. Яшка увидел огромные черные глаза, как две плошки на бледном, почти голубом лице, и заорал, сорвав с головы шлем:
— Лобзик! Эй, я здесь!..
Минуту спустя они стояли друг против друга, и Лобзик, счастливо улыбаясь, даже щурясь от удовольствия, торопливо говорил:
— А я тебя, брат, уже отчаялся встретить. Понимаешь, как получилось. Только ты уехал — бац, из губкомола еще разверстка на одного человека. Ну, я и напросился сюда.
Яшка был счастлив. Все-таки не один, все-таки рядом родная душа; странный он человек, Лобзик, но есть в нем что-то такое, по-особенному искрящееся, словно скрытый, но физически ощутимый огонек горит в этом щуплом человеке.
На пароходе они перебрались через Двину; осень в этих краях уже совсем кончилась, на улице стояла какая-то странная, бесснежная, но морозная погода, и пароходик шел, раздвигая бортами круглые льдинки густого «сала». Яшка слушал торопливые объяснения Лобзика — о курсах, о ребятах, о начальнике курсов, — и смотрел не отрываясь на берег, на низенькие дома, маковки церквей, длинные штабеля досок — лесные биржи. Ему неудобно было спрашивать у Лобзика, как Клава; да и что он мог рассказать сейчас: последнее письмо от Клавы было всего недельной давности.