Лена не могла больше спать. Едва дождавшись рассвета, она побежала за Гришей, за Настей и другими ребятами. Запрягли две подводы, подняли кладовщика, поехали к амбарам.
Кладовщик долго не хотел без распоряжения председателя колхоза отпускать зерно. Но все наперебой стали убеждать его, что Павел Кириллович разрешил, что он скоро подойдет и подтвердит это, а пока что надо начинать мерить и грузить.
Когда первая телега была наполнена мешками, к амбарам подошел Павел Кириллович.
Глядя в ноги, он сказал:
— Сгружай…
— Как так? Ведь вы разрешили! — воскликнула тетя Даша.
— Сгружай, тебе говорят.
— Да что вы за человек такой! — сказала Лена, медленно бледнея.
— Что я за человек? — вдруг закричал Павел Кириллович. — Коли хочешь урожай повышать, так делай, как люди, а нечего новости выдумывать. Не наше дело новости выдумывать…
— Вон что! — сказала Лена.
— Да! Ты в райзо писала? Жаловалась небось, что зерна не дают? Ну-ка, почитай. — И председатель в волнении начал тыкать руки в карманы и наконец разыскал сложенную вчетверо бумажку.
Лена развернула бумажку и, увидев, как чистенько напечатаны слова и как размашисто, захватывая печатные буквы сделана подпись, поняла, еще не читая, что дело плохо. Особенно испугала ее эта непонятная подпись, состоявшая из одних только букв «ш» — штук пятнадцать букв «ш» подряд, а на конце красивая змейка.
На бумаге было напечатано:
«Председателю колхоза дер. Шомушка.
На Ваше письмо №… (пустое место) от (пустое место) сообщаем, что постановлениями… (дальше стояло много цифр)… расходование сортового зерна сверх утвержденной нормы запрещается. Прошу разъяснить колхозникам, что виновные в перерасходе такового будут привлекаться к уголовной ответственности».
А дальше стояла подпись человека по фамилии «шшшш».
12
Пелагея Марковна вернулась домой поздно. Солнышко уже зашло за амбары. Слышно было, как мышонок в углу катает какой-то шарик. Изба, в которой жили они вдвоем с Леной, была недавно построена: сруб стоял на камнях, в дверь приходилось забираться по бревнам, потому что крыльцо не успели сделать. Из горницы еще не выветрился скипидарный дух свежего леса.
Не вздувая света, Пелагея Марковна хлопотала возле печи.
— Экое ты, опять продырявилось… — говорила она ведру. — И так я тебе все донышко тряпочками позатыкала. Послужило бы еще годок, а там будет легше, куплю ведра, а тебя на спокой.
Пелагея Марковна разговаривала с ведром, с печью — со всем, что было в избе. А то и вовсе говорить разучишься: на работе не до разговоров, а дома тоже перемолвиться не с кем: Лена приходит к ночи, когда Пелагея Марковна уже спит.
Пелагея Марковна наполнила водой кадку и стала щепать лучину. Лучинки на одной ножке отпрыгивали от полена.
— Ишь ты, баловник, — добродушно ругала Пелагея Марковна полено. — Что ты сучки под ножик подставляешь? Право, баловник! А вот я тебя переверну, не станешь баловаться.
Она поставила на шесток таган, достала шероховатые от земли картофелины, стала искать спички.
Спички не находились. Пелагея Марковна лазила по всем уголкам и, пока искала, успела рассказать тагану, что завтра, если будет вёдро, начнут сеять, что трактористы ходили глядеть, как поднята зябь, и ругали тех трактористов, которые работали осенью, что привезли такие машины, каких никто сроду и не видел, и что все, слава богу будет хорошо.
Она потянулась из-за угла печи пощупать, нет ли спичек на лежанке, и наткнулась пальцами на чье-то плечо.
— Ой, батюшки! — она отдернула руку. — Это кто?
— Я, мама, — устало ответила Лена.
— Вот напугала. Даже дух занялся. Ты бы хоть голос подала.
— А зачем?
— Что рано воротилась?
— Наработалась. Хватит.
— Уморилась?
Лена ничего не ответила. «Горе какое-то у нее», — подумала Пелагея Марковна. Она отыскала спички и тихонечко, стараясь не шуметь, сварила картошку, вскипятила молоко. Потом она засветила лампу и позвала Лену. Они сели вдвоем на одну скамейку у хлипкого стола, который мог стоять, только прислонившись к стене. Лампа скупо освещала их утомленные лица, сундук, стоящий в углу, раму с фотографиями. Сундук был обит железными полосами. Полосы во многих местах насквозь проела ржавчина — видно, сундук закапывали от фашистов. В крашеную фанерную раму было вставлено штук двадцать фотографий — и больших и маленьких, чуть ли не с почтовую марку. На карточках виднелись темные пятна — видно, рама тоже была закопана и отсырела.
Лена и Пелагея Марковна ужинали, а с желтоватых кабинеток на них смотрели пучеглазые гусары в добротных сапогах, строгие старики с расчесанными бородами, старушки, положившие худые руки на колени, с глянцевых пятиминуток улыбались курносые девушки в пуховых беретах и такие же курносые ребята в черкесках с чужого плеча. На одной из карточек виднелась и Лена — маленькая еще, с косичками и в пионерском галстуке, повязанном на голую шею.
Людная и крепкая была до войны семья, а теперь вот вся она умещается на одной узенькой скамейке.
Поужинали молча. Один только раз Пелагея Марковна спросила:
— От агронома-то нет ничего?
— Пустой он человек. Струсил. Не едет, — сказала Лена и пошла к постели. — И говорить о нем не хочу…
Пелагея Марковна погасила свет. Из стекла потянуло душным запахом керосина. Луна разостлала на столе белую скатерть. И чугун стал белым, словно облитый молоком. Далеко на улице, наверное у реки, играет на гармошке неугомонный Гришка, визжат девчата. А Лена уже спит. Мышонок снова принялся катать в углу шарики.
Пелагея Марковна тихонько поднялась и подошла к двери. Лена спит. Волосы ее рассыпались по подушке. Словно насторожившись, спит она: веки не совсем сомкнуты, будто она подглядывает, пальцы полусогнуты, готовые, схватить лопату или вилы. Вот она вздрогнула во сне, повернулась на бок. Пелагея Марковна осторожно погладила ее по голове. Выросла дочка. И приласкать-то ее приходится украдкой. Нрав мальчишеский. Не любит она материнской ласки. По-настоящему, надо бы на нее обидеться, да как на нее обидишься, когда у нее золотое сердце. Хоть она и не приласкается и доброго слова не скажет, но если ляжешь спать — она ужинает без света; если затоскуешь — она норовит все прибрать сама, как бы ее ни сбивало с ног от усталости.
Похудела Лена за эти дни, синева выступила у нее под глазами. Милая моя доченька! Что тебя тянет на самые трудные дела, что тебе надо? Богатой ты хочешь стать? Заработать больше всех? Нет, не такой у тебя характер, не нужно тебе богатство и не понимаешь ты, что оно такое. Ты последнее отдашь любому, кто ни попросит. Почета ли ты добиваешься или ордена? Нет, неведомы тебе гордость и похвальба.
Что ты видишь в снах своих? Что тянет тебя на непривычные, на самые трудные дела? Какая волна поднимает тебя? Какая волна поднимает тебя так высоко, что и не поговорить с тобой и не понять тебя твоей матери…
13
Дементьев ехал в Шомушку и недовольно хмурился, в десятый раз стараясь решить, как держаться с Леной: равнодушно-официально, обиженно или по-прежнему говорить с ней так, как станет подсказывать сердце?
Но поля, медленно вращающиеся с обеих сторон, женщины в разноцветных платках, лошади, запряженные в плуги, бурые откосы, разлинованные нежно-зеленой озимью, — все это отвлекало агронома и мешало ему думать. Недалеко постукивал «Сталинец», и человек пять ребятишек как-то умещались на нём вместе с трактористом. Одна за другой появлялись деревни, где среди серых строений желтели новые избы, крытые пышной соломой, с палисадами, с воротами из свежих шелковых досок. И снова шли пашни, люди, тракторы.
«Глупости, — думал Дементьев, радостно ощущая себя частью этого работящего, накрытого чистым голубым небом мира. — Нужно не обращать внимания на ее девичье лукавство. Зачем нагонять на себя злость, если в самом деле нет этой злости? Сам-то я хорош! Говорил ли я ей когда-нибудь серьезно, что я ее люблю? Нет, не говорил. А теперь приеду и скажу. Вот и все».