— У нас они сроду такие, — сказала Настасья Ивановна, внося холодец. — Едут! — добавила она шепотом.
И правда. Слышно было, как открыли ворота, приняли подворотенку. На мостках грохнула телега, лужи во дворе заполоскались, и Леонтич проговорил тихонько: «Куда, окаянная!» Видно, утомился, и крикнуть от души не хватило сил.
Настасья Ивановна поставила холодец на полдороге куда попало, кинула на плечи шаль с красными розами и выставилась против двери.
Дед вошел один.
Борода его слиплась в грязную тряпочку. Весь он был маленький, мокрый, как будто его обмакнули и вынули.
Но даже и в таком виде глядел он теперь вовсе не дурачком: глаза у него были злые и умные. Ох, и научились же люди представляться!
Он сел на лавку и молча принялся скидать сапоги.
— А Игорек? — спросила Настасья Ивановна.
— Нет твоего Игорька.
Допытываться она не решилась. Так и дожидалась, когда муж разуется и сам объяснит толком, в чем дело.
— Долго глядеть собралась? — спросил дед с ехидством. — А ну, пособи! Вылупила глаза-то!
Настасья Ивановна бросилась помогать.
С одним сапогом кое-как справились.
— Да где же Игорек? — не утерпела Настасья Ивановна. — Случилось что?
— Ничего не случилось.
— Да где ж он? Ведь телеграмма…
— Мало ли, телеграмма…
— Или не приехал?
— Почему не приехал? Приехал.
И второй сапог наконец подался.
Дед покачал головой. Портянка была черная, мокрая.
— Говорил тебе, дуре, носи Багрову переда подшивать Он пол-литра возьмет а сделает на совесть. Нет, на базар повезла, язва. Три рубля псу под хвост.
Он зашлепал босыми ногами, подошел к накрытому столу и покачал головой.
— А меня на одной картошке держит, сквалыжница. Грузди, говорила, кончились, а вон они, грузди.
— Да где же Игорек? — взмолилась старуха. — Скажешь ты мне или нет!
Дед встал против жены, упер руки в боки и проговорил язвительно и даже с каким-то злорадством:
— Не возжелал в родительском доме жить. Ясно?
— Куда ж ты его дел?
— В дом отдыха. За деньги проживать будет. По путевке.
— Это как же? За что же он это так? Наварила, нажарила… Куда теперь это все? Наварила, нажарила…
— Ну, теперь на всю ночь загудела, — отметил дед с удовольствием. — А гудеть нечего! Отучила ребенка от родительского дома — и терпи. Выучился — больно она ему теперь надобна. Все барыню из себя строит! Гляди, какая барыня… Вот тебе от него гостинец. — Он бросил сверток, обернутый узорчатой гумовской бумагой.
Настасья Ивановна и не посмотрела на гостинец. Пошла на кухню и печально раскладывала огурчики, неизвестно для кого теперь.
Дедушка поглядел на нее и сказал:
— Неловко ему, вишь, тут. Петух рано поет. Будит.
— Ладно, чего уж там. Завтра схожу, пирожка снесу, огурчика.
— Куда же ты пойдешь, за двадцать километров?
— Ничего. Доберусь как-нибудь.
— Да туда посторонних не пускают.
— Какая же я посторонняя. Я мать.
— Мать, а все равно сторонняя. Учти: Игорь Тимофеевич строго-настрого наказывал — никому в колхозе не хвастать, что приехал. Ни одной живой душе.
— Чего это он?
— От людей хочет отдыхать. «Люди, — говорит, — отвлекают от мыслей». Ясно? Чем гудеть без толку, лошадь ступай распряги. Или дерюгой накрой, что ли.
— Обождет, — отозвалась бабка. — Не своя.
Дед похлопал по карманам и достал патрон белого железа.
— Гляди, чего отцу-то подарил! — сказал он.
Он отвинтил крышку и вытряс сигару.
— С Кубы! — сказал он и понюхал, чем пахнет. — Там у них ее одни министры курили.
Он осторожно вставил сигару в рот, но запаливать не стал и долго сидел, вытянув шею, как жонглер в цирке.
Наконец решился и закурил.
— Дерет, зараза, — одобрительно ворчал он, отгребая дым в сторону и кашляя что было мочи. — Во дерет!
И тут только обратил внимание на гостью. — А ты чья, дочка?
Узнав, что она защитница, дед испугался, прикинулся убогоньким дурачком. Мне стало тошно, и я пошла.
6
Дождь лил непрестанно и только к утру постепенно сошел на нет. На зорьке было зябко, во дворах кашляли барашки. В низинах с ночи залег туман. За туманом не видно ни реки, ни леса.
На такую погоду выходить из дому неохота. Но делать нечего: подоспел срок перечислять комсомольские взносы. Надо ехать в райцентр.
Я скинула туфли и пошла на автобус. На улице — ни души. Стадо только прогнали, и оно еще шевелилось впереди в тумане. По асфальту переползали лиловые дождевые черви. Воздух серый, как зола, видно плохо. Во всех избах зажгли свет.
Но вдруг — ровно ставню распахнуло: серое облако над Закусихином подвинулось, и открылось праздничное, воскресное солнышко. Все озарилось и заиграло. На склонах заблестела молодая рожь, зарумянилась красно-бело-зеленая гречиха. Тихонько, как бабушка на блюдечко, подул теплый ветерок. Весело, на весь свет гремя бидонами, с молокозавода под горку проехала подвода. Небо было чистое, синее. Где-то гудел самолет, но разве найдешь его в таком большом, одинаковом небе.
Теплое солнышко поднималось над землей.
Я дошла до стоянки, вымыла в луже ноги и надела туфли.
Гляжу, идет Пастухов. Говорит, что собрался в техническую библиотеку, а сам глаза прячет. А мне-то что! В библиотеку так в библиотеку…
Дождалась автобуса. Пастухов сел наискосок от кондукторши и уткнулся в газету.
Кондукторша была молоденькая, только еще привыкала. Билеты отрывала по кантику. Сперва загнет, потом оторвет. А когда подпирала грузную сумку ногой, из-под короткого бумазейного платьица выглядывала голая коленка, а на коленке — болячка-изюминка. Наверное, после работы еще с ребятишками бегает, в пряталки играет.
Работала она от души. В автобусе ходили часы и пело радио. Ей нравилось чувствовать себя полной хозяйкой в таком автобусе, нравилось командовать пожилому шоферу «поехали», давать людям сдачу.
Бежит автобус по шоссе, и солнечные квадраты плавают, как в невесомости, по спинам и головам. Бежит автобус, а Пастухов исподтишка любуется девчонкой. И болячку отметил. Как у нас говорят, втетерился. Что ж, девушка милая. Губастенькая, ладненькая. Такая милая хлопушка. Наверное, только с десятилетки, отличница.
Я не удержалась, подмигнула ему. Дескать, давай не теряйся! Он запылал весь — нырнул в газету. А солнышко было веселое, и меня так и подмывало созорничать. И я спросила кондукторшу:
— У тебя воспламеняющие вещества возить можно?
— Нет, — сказала она. — Едкие и воспламеняющиеся вещества, а также колющие и режущие предметы к провозу не допускаются.
Пастухов сверкнул на меня злющим глазом. А девушка погляделась в стекло и незаметно выпустила из-под берета завиток.
Потом улыбнулась Пастухову и сказала застенчиво:
— Вы бы вперед пересели, молодой человек.
— Ничего, — мрачно отозвался он из-за газеты.
— Там читать удобней.
— И здесь хорошо, — сказал Пастухов грубо и оглянулся по сторонам.
Кроме нас, ехали еще четыре человека. Два парня из колхоза «Красный борец» спорили и торговались, делили еще не полученные запчасти. Бухгалтер с молокозавода доказывал старенькой-старенькой бабушке:
— Бывало, леща за рыбу не считали, а теперь и ерш — рыба.
А бабке было не до ершей. Она уцепилась за переднюю спинку сухонькими руками и крестилась на каждом ухабе. Боялась, как на самолете.
На двадцать шестом километре вошли еще двое: дяденька с перевязанной щекой и злющая женщина. Я ее знаю. У нее своя изба в колхозе «Авангард», а работает она в городе, служит администратором в кино. Нагляделась заграничных картин и строит из себя грамотную. Намазалась так, что зубы в помаде.
— Здравствуйте все, — сказал дяденька с перевязанной щекой и подал трешку. — Бери хоть всю, дочка, только погоняй быстрей. Стреляет — мочи нет.
Крашеная администраторша прошла вперед и села на инвалидную лавочку.