Аленка шмыгнула носом.
— Тебе чего? Жалко? — спросил Гулько.
Она кивнула.
— А мне нисколько. Почему это я ее должен жалеть, а она меня нет? Ей сколько лет? Двадцать? Двадцать пять? А мне вдвое больше. Она жить только начинает, а мое время — к вечеру. У меня в Рыбинске больная жена и дети, которых вряд ли теперь я увижу: дочка поехала учиться, сынок в этом году идет в армию. Чего я сюда сорвался? А поехал я потому, что понимал — мое дело здесь, кроме меня, никто не сделает. А она куда ехала? Чего она ждала от совхоза, которому годик едва миновал? Что там у них, в географии, что ли, написано, что здесь в степи на каждом километре стоят кресла для сверловки зубов? Она, значит, будет рвать зубки, а вокруг будет ходить оркестр и исполнять „Дунайские волны“? Ну и наплодили мы чистоплюев — больше, чем при царе, честное слово. И едут они, и едут, будто с луны валятся. Вполне понятно, что Аграфена Васильевна в голос закричала. Зачем она ее обратно в Кара-Тау направила, этого я еще разгадать не могу. Не такая она женщина, чтобы отпустить штатную единицу. Тут заложена какая-то хитрость. А что стала кричать — понятно, поскольку я от таких чистоплюев скоро сам кочетом закричу. А как же: приедет, поглядит, что пирожных тут еще не дают, и первым делом начинает придуривать, корчить из себя этакого сосунка, этакого заколдованного от жизни книгочия, который будто уж и не понимает, за какой конец лопату надо держать. Пожилая женщина зерно гребет, и он идет мимо, а чтобы помочь — никак ему, бедному, не догадаться, очень уж высокое у него образование. Вот и ходит придурком, да еще уважения к себе требует. Люди — добрые, авось, мол, пожалеют.
— Не все же такие, — возразила Василиса Петровна.
— Еще не хватало, чтобы все! Я не возражаю — большинство на целине наша здоровая молодежь. Без них мы бы с тобой целину не подняли. Я даже так скажу — и многие придурки вроде бы ничего, хорошие ребята. Они не притворяются, а на самом деле юродствуют, от природы и домашнего воспитания. Тычутся туда-сюда, как слепые котята. Вот какая история. Они, видишь ли, творить желают. А мы, значит, для ихнего творчества должны им доставать гвозди. А здесь, в степи, иногда, чтобы достать гвоздь, надо затратить больше творчества, чем сочинить „Егения Онегина“. Эх, мне бы так придурить, — усмехнулся Гулько. — Хоть по воскресеньям… Лежать бы на диване и вздыхать: ай-ай-ай, нету, мол, у меня шнура на четыре квадрата… А не могу. Как вспомню, что на мне висит тыща моторов, так и вскакиваю с дивана. Хочешь не хочешь, а доставай шнур на четыре квадрата хоть из-под земли… И не потому его нет, этого шнура, что государство не дает. Государство сюда столько добра забросило, что две Москвы можно поставить. А вот сидит где-нибудь такой придурок не от мира сего, а из-за него добрым людям приходится за каждой доской бегать по степи в пыли по ноздри… Вот вы и будьте любезны, — Гулько обернулся к Эльзе, — пока нету зубного кресла, рвите зубки на деревянной табуреточке… Нет, так Аграфена Васильевна вас не могла отослать. Не такая она наивная, чтобы бросаться кадрами. Она у меня в июне месяце уборщицу сманила, а тут не уборщица, а зубной врач с дипломом. Чего-то здесь есть, только разгадать не могу… Ну-ка, ребята, укутывайтесь плотней, — сказал он внезапно без всякого перерыва. — Казахстанский дождь идет.
Аленка посмотрела в небо, в пустую спокойную степь и не заметила ничего, внушающего беспокойство. От машины к горизонту бежала все та же выжженная солнцем земля, то желтая, то пепельно-серая, унылая и до того однообразная, что и лиловые шарики осота казались на ней украшением.
— Укутывайтесь, доктор, — говорил Гулько, бросив Эльзе плащ-палатку и забираясь с головой под пиджак. — И приемник накройте. А то работать не будет.
Машина бежала быстро. Ветер усилился, дул порывами.
Аленке показалось, что стало темнее и запахло гарью.
Повсюду катились шары перекати-поля. Их было видимо-невидимо. Они уже не мешкали, а бежали вприпрыжку, обгоняя друг друга, как на кроссе.
Вдали возник желтый вращающийся конус, из каких обыкновенно в мультипликационных фильмах появляются волшебники.
Быстро крутясь, он подбирал по пути прошлогоднюю ветошь, гнал листья, шары перекати-поля и тут же терял свою добычу.
Небо опустилось и стало желто-розовым, будто на него падал отсвет далекого пожара.
Вращающийся конус, быстро увеличиваясь, превратился в длинный дымящийся столб, дотянулся до неба и вдруг, неизвестно отчего, ослаб, обессилел и растворился в мутном воздухе.
Сверчки давно затихли. Птицы куда-то попрятались.
Столбики пыли возникали то справа, то слева, рассыпались, исчезали, возникали снова; один из них догнал машину и прошел сквозь нее, как будто ее не было.
Аленка испугалась, накрыла лицо платком, но любопытство все-таки пересилило, и она снова стала смотреть, что творится вокруг.
Столб, пробежавший сквозь машину, не распался; чуть накренившись, он обегал степь тугим веретеном.
Ветер дул ровно и сильно.
Ковыль лежал ничком.
Сзади, где Аленка привыкла видеть ровную, спокойную линию горизонта, колебалась широкая, на всю степь, бурая стена.
Стена медленно надвигалась и, хотя машина шла быстро, все же настигала машину.
Вдруг что-то острое больно хлестнуло Аленку по левой щеке, по лбу, по левому глазу, и она снова нырнула под платок.
Волны мелкой, острой пыли шли одна за другой, и, закутанная в толстый платок, Аленка безошибочно ощущала, когда подходила очередная волна.
— С пашни несет, — послышалось глухое ворчание Гулько. — Как бы всю нашу целину в Россию не унесло…
Пыль то тише, то громче барабанила по одежде.
Аленке надоело сидеть в шерстяной духоте, и она выглянула из-под платка.
У неподвижных людей в каждой складке платьев, юбок, платков, плащей, пиджаков желтели тяжелые барханчики пыли, а на лбу спящего Степана можно было писать пальцем.
Бурая стена немного посветлела, но ветер дул с прежней силой, и новая волна уже настигала машину.
Аленка собралась было снова скрыться под надежным платком, но заметила пыльный конус и стала с удивлением приглядываться, потому что конус показался ей неподвижным. Вскоре она убедилась, что темневший предмет не двигается, а поэтому не может быть пыльным конусом.
— Теперь я знаю! — радостно закричала она, сбрасывая платок на плечи. — Туда надо ехать! Туда! Там столбы. На том боку столбы!
Осыпанные песком фигуры были неподвижны, словно замерли.
— Вон она! Я вижу! — кричала Аленка, колотя кулаками по кабинке. — Могилка! Нам туда надо ехать.
Действительно, это была старая казахская могила, сложенная из земляных кирпичей. Аленка запомнила ее еще с весны, когда ехала к маме на каникулы.
Толя остановил машину и вышел. Глаза у него были красные, как у кролика, и губы обведены черным кантом.
— Туда надо ехать, дядя Толя! — кричала Аленка, — Туда! Там столбы!
— А ты почему знаешь?
— Да вот же она, могилка! Ей-богу, правда! Я же здесь ехала! А за могилкой — столбы.
— Ну смотри, — сказал Толя. — Если напутала — дальше не повезу. Скину.
„А что, как ошиблась? — подумала Аленка, когда машина стала поворачивать. — Может, это какая-нибудь другая могилка… И так они на меня сердятся, а тогда и вовсе беда“. Она так разволновалась, что встала и, не обращая внимания на режущий лицо ветер, начала вглядываться в мутную даль. Пыльные волны набегали реже, и, хотя ветер дул с прежней силой, заметно посветлело.
Машина ехала и ехала, а никаких столбов видно не было. „Тыща восемьсот двенадцать — Отечественная война, — шептала Аленка, стараясь успокоиться. — Тыща восемьсот двадцать пять — восстание декабристов…“
— Вот они, — проговорил Гулько и указал совсем в другую сторону.
И правда, там виднелись тощие степные телеграфные столбы. Наверное, их увидел и Толя — машина прибавила ходу и уверенно побежала вперед.
Все зашевелились, стали отряхиваться, перешучиваться.
Только Эльза сидела в уголке, тихая, как мышка, уставившись в одну точку. Лицо ее потемнело от пыли, под глазами чернели мокрые пятна.