Гриша сел рядом со мной и грустно вздохнул. Некоторое время мы молчали.
— Да ведь она, наверное, здесь, у Семена! — вдруг радостно воскликнул Гриша и хлопнул себя ладонью по колену. — Они же там речь составляют!
Он бросился к окну, и лицо его разочарованно вытянулось. В свете падающего из окна луча я разглядел, что Гриша одет необычно нарядно. На нем был длинный модный пиджак и шелковый галстук, затянутый так туго, что концы воротничка торчали.
— Там ее нет, — сказал он, вернувшись. — Там только Любка с Семеном.
Он долго размышлял, уставившись на свои ботинки, и казался таким же неподвижным, как калитка, как все вокруг, усыпленное лунной ночью.
— Да ведь она в Игнатовке! — протяжно проговорил он наконец, словно утешая не себя, а меня. — У них там семинар сегодня. И как я не догадался!
Он весело достал коробку «Казбека», распечатал ее ногтем, сунул в рот папироску и похлопал себя по карманам. Спичек у него не оказалось. Не было их и у меня. Гриша махнул рукой и сунул папиросу за ухо.
— Очень просто. Она в Игнатовке, а я голову ломаю. Вот всегда… — Он оборвал фразу и прислушался.
Издали, из поддубенского леса, доносилось пение.
Вдоль деревни тянулась полоса деревьев, прикрывающая Поддубки с северной стороны от ветра. Рощица шла сразу за избами, подступала к огородам, словно обнимала деревню у околиц, и была такая узкая, что ночью сквозь деревья просвечивали огни изб. Но в этих безлесных местах и такие поросли были редкостью, и когда еще во время войны невесть откуда в рощицу забрел волк, поддубенцы совсем загордились и стали всерьез называть небольшую полоску деревьев лесом. Они любили свой лес и знали наперечет все березки и сосенки. Матери пугали детишек лесовиком, учительница водила туда своих питомцев собирать листья для гербария, ребятишки играли в лесу в партизан, а старики если и обламывали ветки берез, то только для веников, чтобы в субботу попариться в баньке.
Летними ночами по прохладной лесной тропинке гуляли девчата и пели песни.
И вот теперь, когда мы с Гришей сидели на крыльце, из леса донеслись голоса:
Моя тропка
Потерялась,
Я любви
Не дождалась.
— Вон она где! — удивленно проговорил Гриша.
Я прислушался. Пели в три голоса, и мне трудно было выделить из этого согласного хора голос Наташи.
— Как раз сейчас мимо вратаря идут, — печально сказал Гриша.
— Мимо какого вратаря?
— Дуб там есть. Между двух березок стоит. Один на весь лес. Он у них и называется вратарь…
Вскоре снова раздался голос, на этот раз напротив того места, где мы сидели. Теперь я узнал его — пела одна Наташа.
Хоть бы цветики
Завяли —
Про него
Не поминали.
Я не знал этих слов. Никогда не слышал их прежде. Они так совпадали с переживаниями Наташи, что мне в первую минуту показалось удивительным такое совпадение. И внезапно я понял, что слышу рождение частушки, рождение новой коротенькой песенки, которая, может быть, выпорхнет из этого узкого леса и полетит над пашнями нашими и дорогами, над деревенскими улицами и полевыми станами, над концертными залами и антеннами. Хотя пели трое — и был я уверен, что сочиняет Наташа, а две ее подруги только подхватывают, может быть дополняют то, что она вначале тихо-тихо напевала. Слишком искренне было чувство, с каким пела Наташа, слишком непринужденно ложились слова на грустный мотив, чтобы сомневаться в этом… Впрочем, может быть, давно существует эта частушка, а Наташа только повторяла ее, выбрала себе по настроению и повторяла?
— А конденсатор на десять микрофарад у вас достать можно? — спросил Гриша.
Голоса удалялись, становились все глуше и глуше, и слов нельзя было уже разобрать.
— Теперь они к докторше подошли, — сказал Гриша. — Березка там есть белая, докторша.
И вдруг громко, обиженно заговорил:
— Почему я ее должен ждать? Что я, маленький, что ли? Она думает, — у меня время неограниченное. Небось больше ее занят, помощником комбайнера работаю. Если Евсеев не выздоровеет, так и комбайн завтра приму. Посмотрим тогда…
Голоса девушек совсем затихли. Сияло ночное звездное небо. Звезд было очень много. Я никогда не видел так много звезд. И оттого, что в небе шевелились звезды, все на земле казалось особенно неподвижным, застывшим.
Обычно поддубенские девчата в одну сторону идут лесом, а в другую — деревней, и я стал терпеливо ждать их. Дожидаться пришлось довольно долго. Наконец вдали показались три девушки. Они шли посредине дороги — две низенькие и одна повыше. Высокую я узнал раньше, чем Наташу. Это была Феня, и меня удивило, что заведующая птицефермой гуляет с молоденькой Наташей. По другую сторону от Наташи шла девушка, которую я видел, кажется, в первый раз.
Поравнявшись с избой Семена, девушки замедлили шаг и стали смотреть на освещенные окна.
— Первый час, а они сидят, — заметила незнакомая мне девушка.
— Составляют речь, — сказала Феня.
— Сочиняют, — добавила Наташа то ли всерьез, то ли с грустной насмешкой.
Девушки остановились. Луна светила так ярко, что если бы Семен выглянул на улицу, он увидел бы и лицо Наташи, и глаза ее, и то, что было в ее глазах. Но он спорил с Любой тихо, но настойчиво, и вряд ли его интересовало, что делается на улице.
— Здравствуйте, — сказал Гриша.
— Здравствуйте, — ответила незнакомая мне девушка и, обратившись к подругам, спросила: — Пошли?
— Пошли, — машинально ответила Наташа, не трогаясь с места.
Кроме двух освещенных окон, кроме тюбетейки, лежащей на столе, она не замечала никого — ни меня, ни Гриши. И мне до того сильно захотелось крикнуть Семену, чтобы он посмотрел в окно, заметил Наташу, чтобы хоть взглянул на нее, что я едва сдержался.
— Ну, пошли, — сказала Феня.
— Пошли, — отозвалась Наташа, и они двинулись дальше вдоль улицы и запели, и я услышал слова, точно повторяющие мои мысли:
Понапрасну
Месяц светит,
Меня милый
Не заметит.
Нет, эта частушка не могла быть составлена раньше. Она сочинена теперь, несколько секунд тому назад, и даже не сочинена, а просто сама вырвалась из души, и автору ее не надо было ничего выдумывать и искать рифму.
Наконец-то я узнал автора поддубенских частушек, но не было у меня от этого ни радости, ни удовлетворения. Узнал я и гораздо более важную вещь. Я понял, как много надо пережить и перечувствовать, чтобы составить короткую, всего на две строчки песенку…
Девушки снова скрылись в лесу, и сколько я ни прислушивался, ничего не мог услышать. Иногда казалось — доносятся какие-то звуки, но нельзя было понять — поют ли эти девчата или мне просто слышится.
В сенях раздались шаги. На крыльцо вышли Семен и Люба. На голове Любы по-прежнему была надета тюбетейка, только теперь, в лунном свете, она казалась черной. Люба остановилась, пораженная красотой ночи. Гриша стал угощать Семена «Казбеком». У Семена оказались спички. Гриша забыл, что у него папироса за ухом и достал себе другую.
— Ты к Наташе? — спросил его Семен.
— А на что она мне? — с великолепным равнодушием проговорил Гриша.
Некоторое время мы стояли и разговаривали все вчетвером, и было заметно, как трудно Любе произносить слова спокойным, безразличным тоном.
— Пойдемте по домам, — сказала она наконец. — Радиолюбитель, ты идешь? Спокойной ночи, Сеня.
— Вам спокойной ночи. А мне еще выступление переписывать начисто, — проговорил Семен, как бы объясняя, почему он не провожает Любу.
Мы отправились домой, в Синегорье.
По дороге Люба завела с Гришей разговор о том, что завтра полеводов нарядили убирать пшеницу, а неизвестно, можно ли ее убирать, а теперь, как нарочно, что ни день, то дождь. Но это не беда. Если комбайны станут работать хорошо — уборку можно закончить досрочно. Она говорила, наполняясь заботами предстоящего трудового дня, и я чувствовал, как успокаивалось ее сердце.