— Вольга! Вольга! Эх ты, Вольга Святославич!.. Человек в шляпе с белым пером весьма обрадовался:
— Русски конт Вольга Свептославич на русски река Вольга! Я занесу это в мой журналь.
Но когда всадник проехал несколько шагов, ответ стольника показался ему обидным, он ударом кулака нахлобучил шляпу и внушительно произнес:
— Я слюжиль дожу в Венпс и слюжиль крулю Ржечь Посполита, вот моя шпага слюжит крулю Жан.
Войско приближалось уже к Жигулям. Ратники иноземного строя грузно и старательно шагали в своем тяжелом одеянии.
Следы казачьих станов были многочисленны, но нигде ни живой души…
— Смердят смерды, — с пренебрежением сказал Мурашкин: его конь наступил на разбитую винную посуду. Сам стольник потреблял только квас.
Всадник с пером не разделил негодования стольника.
— Вопит vinuni cum sapore, — возразил он, — bibat abbas cum priore[14], Русский человек пьет порох и водка и живет сто двадцать лет.
И всадник захохотал.
— Шпага капитана Поль–Пьер Беретт на весь земля прославляет великий руа Анри! А воровски казак, ви, стольник, должен понимать, есть замечательна арме. Один казак приводит один татарски раб в Москва и получает серебряну чашу, сорок зверь кунис, два платья и тридцать рубль.
Мурашкин был озабочен. Оставалось неясным, как выполнит он свою задачу — одним ударом уничтожить не в меру размножившиеся разбойничьи ватаги. Надо срезать ту опухоль, которая закупоривала становую жилу рождающейся великой Руси, волжскую дорогу — путь на Восток, путь на сказочно богатый Юг, тот путь, который открыли русским казанская и астраханская победы. И Мурашкин не считал себя обязанным выслушивать болтовню этого попрыгунчика, — довольно того, что, по воле царя, приходилось терпеть его, похожего на цаплю, около себя.
Беретт продолжал разглагольствовать:
— О, Русь — негоциант! Он покидаль пахать земля. Он прекратит глупство и дикость. Я занесу это в мой журналь.
Стольник ожесточенно посмотрел на него. Так вот что он понимает, этот навостривший свою саблю и торгующий ею в Венеции, в Польше, на Москве!
А Беретт вспомнил о фразе из одного письма: «Если расти какой–либо державе, то этой» — и подумал, что дороги здесь дики и невообразимо длинны и что гарцевать перед своим полком и бесстрашно вести его в атаку на врага — это красиво и подобает прекрасному рыцарю и мужчине, а трястись вот так в седле — и даже без хорошего вина — через леса и степи, в которых уместились бы три королевства, подобает скорее кочевнику. Он потер свой зад, отметив в душе, что если московская держава еще вырастет, то, пожалуй, ему, капитану Полю–Пьеру Беретту, придется позаботиться о новом переходе на службу в государство более уютных размеров.
И он незаметно отъехал от стольника, у которого не хватало любезности внимать самым остроумным речам, и поравнялся с проводником отряда.
— Ти был ermite и был prophète[15], — сказал капитан проводнику. — Я зналь много занятий. И пошшаль еще больше. Этих занятий я не зналь. Я есть восхищен. Но почему ти не может найти воровски казак?
Проводник глухо пророкотал из своей проволочной бороды:
— Слушались бы меня — выступили к Ильину дню. Всех накрыли бы.
— Победить в баталия целый флотилия с царски орел и царски злото! Подвесить ambassadeur… как говорится?.. посёл персидский шахиншах на рее его собственный корабль, как… как святой Енох, летающий в небо! О, это есть неслыханно! Это достойно бессмертия в анналах истории!
— Я говорил, — буркнул проводник. — Упреждал. Крылья резать надо было на Дону. На Волге стал воровской царь.
— О!
— А что «о»? Не–бывало, так и не будет: по такому рассуждению живем. А его голова — вон она: меж Москвой и шахом всунулась. Где воры? На Персию ринулись, верно говорю — вот хоть на плаху лечь. Опробовали сперва: на царские орленые суда с казной посягнули! Жалованье в Астрахань пропустили, а казну, что государь шаху послал, всю пошарпали. Я вперед говорил: и орел воров не остановит! А после что? Послов побили, что от шаха вверх плыли, к государю, в Москву, — вон что! Меж двумя державами воры переняли Волгу. Не бывало, а вышло, вишь: переняли.
Беретт похвалил:
— Ти умный человек. Ти уважаль анналы истории.
Проводник разговорился:
— Воры супротив свово государя. Супротив персиянской державы великой! Вона какой разбег взял! А дальше? Уж не поманит ли и сама Москва–река? Не нынче, не завтра — и мечты такой, может, ласкать еще не смеет, лишь разбег берет… Но попомните: поманит. Я говорил — на посмех приняли мои слова, — сказал он жалобно. — Как потянутся воры к царскому венцу, царевать на Руси, — тогда, верно, на Москве поверят. Да не поздно ли?
Беретт не все понял, да, в конце концов, не настолько уж его занимали сами по себе все эти домашние московские тонкости и счеты, весь этот разбор причин экспедиции на Волгу, где выросло нечто, что еще не стало жакерией, но тем не менее грозило жакерией. Не настолько занимало это Беретта, чтобы он обрек себя на роль безмолвного слушателя. Он оглянулся. Стольник даже не заметил, что капитан Поль–Пьер Беретт больше не гарцует рядом с ним. И, полный обиды, Беретт ответил проводнику:
— Ти мудрый человек. И ти плаваль на Дон–река — это мелкий плаванье. Вот тп плывешь Москва и Вольта — о, это достойно! Но есть знаменитый плаванье для большой корабль: ти должен покидаль этот страна — ти вирос больше его, — и vous allez au слюжба[16] его величества султан et puis[17] его величества романский имперер. Это есть дорога des hommes de génie[18]. И ти станешь добрый католик. Потому что твой большой дорога доведет до город Пари, и капитан Поль–Пьер Беретт отворит тебе дверь шато Лувр. И там ти будешь понималь, что человек чести слюжит целый свет, чтоб заслюжить умирать в город Пари.
Он произнес эту длинную речь с жаром, но не без затруднений. Проводник отбился от отряда, и теперь Беретт скакал вместе с ним по кручам и буеракам. В лощине с отвесными склонами пришлось даже сойти с коней. Клочья туманной мглы волоклись по вымокшей траве. Была глубокая осень. Ноги скользили и вязли в глине. Мокрое белое перо упало со шляпы Беретта. Он чертыхнулся, увидев на воткнутых палках какие–то облезлые перья. Валялся проржавевший казан, похожий на железную шайку, сшибленную мечом Роланда с головы сарацинского великана. Проводник шевельнул казан ногой — он глухо звякнул.
— Ти заставлял меня карабкаться, как кошка за попугай… как четверорукий обезьян за орех кокос… как похититель за диамант Коинур… чтобы показать вот этот дырка в гора? — рассердился Беретт. — Но воровски казак не суть барсук или ночной крылатый мышь. Почему ти не лечил твои глаза? В них есть морбус трахома, человек будет от него слепой…
Он так и не понял, чего искал проводник в этом месте или что напомнило оно ему.
Оба сели на лошадей и пустились догонять отряд. Вскоре послышались крики и голоса.
Ратники толпились вокруг чего–то на отлогом склоне, поросшем молодыми дубками. Видно было, как Мурашкин дал шпоры вороному и въехал в толпу.
Два обнаженных тела привязаны к стволам. Они уже тронуты разложением, со многими следами сабельных и ножевых ударов; голов нет. Стольник долго глядел на них, потом перекрестился широким крестом, спешился и простоял без шапки, пока их зарывали.
— И кто бы вы ни были, — истово, как молитву, сказал он над их могилой, — гости ли, купцы аль простые хрестьяне, за все, пред господом и государем, воздам вашим мучителям.
Он не знал, что то была месть и кара атамана вольницы тому, кто тогда на Четырех Буграх, выкатившись вперед, помянул про донской закон и затем укрылся в толпе, и тому, кто потребовал дувана казны. Их схватили, чуть только отплыли с острова. На Жигулях, в казачьем гнезде, совершилась их казнь.