— По донскому закону!
Но тут же, согнувшись, канул в толпу.
Охнули, замерли. И расступились, когда шагнул в круг тот, о ком произнесены эти три страшных слова: «По донскому закону».
А он остановился, опустив плечи, косолапо, по–мужицки, с виду — окаменев.
Когда загомонили снова, это уже не был слитный рев. Точно выкрик вобрал в себя ярость толпы и ошеломил саму толпу.
И люди точно спохватились. Это про кого ж кричали? Вот он стоит, он, батька; все видят.
И раздались уже иные голоса:
— На Яик веди!
— По долам и степям рассеемся. Всей земли стрелецким сапогом не истоптать…
— Впервой, что ли?
Но по этому слову — не впервой, мол, — рослый, косматый молодец без шапки, в распахнутой черной однорядке, красуясь, потряхивая смоляным чубом, падавшим на лоб, бойкой пружинной походкой вышел на середину. Он был на голову выше Ермака. Еще с ходу зычно пустил он в толпу затейливым, злым ругательством. Силу по степным ветрам развеивать? Не впервой?
— От стрельцов укроетесь? Нету степей таких, чтобы от этого укрыли!
Он потряс тяжелым волосатым кулаком.
Посягнуть на силу казачью, всю ее расточить — да какую силу: не бывало еще такой — все равно что на родившую тебя посягнуть. И чтобы слезы матери не прожгли душу тому катюге! Но не видано такого между казаками! А нашелся бы — лучше земле не носить его… Так неожиданно повернул он.
А была ли у него самого мать? Где жила она? Вряд ли когда поминал он о ней товарищам. Но жила, значит, мысль и память о родном гнезде в душе его.
— А моим ребятишечкам чего хорониться? Мы той дорожкой, что решились, ею и двинем. Посулились в гости, так хоть к чертям на погосте. — Сверкнули его белые, ровные зубы, когда он — уже весело — загнул опять такое замысловатое словечко, что толпа грохнула. — Там; за морем, уже столы ломятся, хлёбова нам наготовили. Не обидим хозяев! Чай, люди хорошие! — выкрикивал он под хохот.
— Дыбы, плахи испугались? Моя аж рассохлась, ждамши. — Он рубанул рукой себе по шее. — Бояре кругом нее ходят, попов зовут — святой водой пока что кропить, чтоб вовсе не скорежилась… А царевы стрельцы постучатся к нам под окошки, пообносятся, поматерятся, пока мы нагостюемся, — животы подведет, у воевод бока без баб простынут, и потопает рать до дому, бухан бурмакан! А ну, соколы–атаманы, взнуздай коней деревянных, встрепенись веселей! Поле хоть сыро, да чего синей! И глядите, чтоб весла и мачты в порядке, — ух, и злы персиянки!
Во все глаза смотрел на него Ильин. Так вот он какой, Кольцо! Бешеный и веселый, безудержный, неукротимый, балагур — и все нараспашку, играючи…
— За тобой! — кричали в толпе.
Он прошел близко, что–то говоря на ходу обступавшим его, — Ильин видел его крепкие блестящие зубы, капельки пота на лбу, у корней густых, круто вьющихся волос.
— Кольцо-о! Кольца в атаманы! — тесно сгрудившись, кричали враз Кольцовы «ребятишечки».
Брязга, придерживая саблю, выкатился вперед.
— Батька! И впрямь! Нам с руки на персидском берегу стрельцов переждать. Верно слово!
Ильин не приметил, когда и кем была поставлена лавка, крыта каким случилось цветным куском, — батька Ермак теперь сидел, слушал, ничем не выказывая, худы или хороши речи. Улыбнулся даже, когда и Брязгу крикнули:
— Богданка люб!
Дробился круг. Бритобородые днепровцы отбились в сторону. А со ската к реке, где держались вместе беглые боярские, донеслось:
— Будя ваших! Нам свой мужик атаман: Филька Ноздрев!
Ясно видел Гаврила: батька ждет.
Но вдруг кто–то — там, где кричали «по донскому закону», — опять взвизгнул:
— Дувань казну!
И опять словно вырвался вздох из грудей. Пока не дохнуло это надо всей разношерстной, раздробленной, тревожно мятущейся толпой, пока не пронеслось и не спаяло ее, Яков Михайлов сказал спокойно, даже не подымаясь с пригорка, на котором сидел.
— Что ж меня не кричите? Аль самому?
Но уже Ермак вскочил.
— Кровь… кровь братов дуванить? Волю — по перышку?
— Воля игде ж? В холопы неволишь!
Отыскивая пальцами застежки и не найдя их, он рванул на шее, сорвал с себя зипун, будто тот душил его.
— В холопы? В холопы? В хо… Сам над собой донской закон сполню, коли порушу волю!
И сразу атаман пересилил себя.
Ильин слышал спокойный его голос: ни с кем атаман не рассчитывался, никому не пенял, посчитались — и будет, сейчас надо о деле.
Ведь Кольца Ивана слышали? К силе великой, к мощи небывалой идем.
Тело о многих головах — как безголовое тело. Такова была гулевая Волга. Правда Иванова!
Говорил ли об этом Кольцо? Говорил, нет ли — не вспомнишь, но снова загудели радостно Кольцовы «ребятишки»…
А Ермак вдруг повернулся и, пальцем указывая, начал выспрашивать:
— Ты собрал казну в войсковых сундуках? А может, ты? Или ты?
Войско собрало. Войско. Так и назвал этим словом — не повольниками, не гулебщнкамн. Назвал и мимо прошел, чтоб и подивиться не успели. Уряд казачий, какого не видывали доселе. Так ту голову, коей живо тело, под * топор? (Вон когда вспомянул! И почудилось ли Ильину или в самом деле мелькнул, впился в толпу сумрачный жесткий взгляд атамана. Кого он искал?) Ту казну, коей крепка воля, на дуван?
— Не, не про то, товариство, Ермакова песня поется!
Замолчал, пригнулся, вовсе тихо стало.
Затем негромко, вкрадчиво, как бы меряя глазом поднебесную высь и кошачьим шагом подбираясь к ней:
— Не с великого на малое… не цепи лизать… не по кустам выть… Есть ли сила аль бахвал себя выхвалял: «Я силач», — да надселся, ломаючи калач?.. — Шутейно сказал по–кольцовекп! И вдруг: — Разгонись, жилы все напряги — и дерзни, сигани на самое великое!..
Остановился. Крикнул:
— Дорожкой пойдем, никем не хоженной!
И будто про себя:
— Горько ноне? А что ж? Полынь на языке, желчь в сердце. Да не мимо молвится: казачий ум бархатный. Кто казаки? В нуждах непокоримые, к смерти бесстрашные. Горькое привыкать ли хлебать? Выхлебаем хлёбово (опять кольцовское словцо)„ таган переворотим и по донышку поколотим. Выдюжим. Бог свят, выдюжим!
Он говорил о камских непочатых землях, о соболиных краях, о стране, где Белая вода. Не в неволю к Строгановым путь лежит, а на такую волю, какой уж никто не порушит.
И выговорил слово. Неслыханное.
— Казацкое царство.
Как пчелиное жужжание в толпе. Вместе с другими кричал и Гаврила.
Первым подбежал Брязга, вытащил, потряс саблю, заорал хрипло:
— Мечия что ль, ребята, не отточены? «Дунай» давай! Выдюжим! Ех, кладенец, женка казачья…
Медленно поднялся бурлак в онучах и, поддергивая штаны, сказал:
— Нам что Кама, что Волга… Стариковали, значит, мы, старики… дело–то привычное — потягнем… Спина, спаси господи, зажила, крепка–то спина, мать пресвятая богородица!
Пан не спешил, поглядывал кругом, слушал и трудную эту речь, и выкрики кидавших шапки удальцов–атаманов, и пчелипый зум толпы. Поскреб в затылке.
— Хлопцы, та и до дому можно. Только что ж вертаться, не пополудничав? С полдороги, да и коней назад? Эге ж, хлопцы, кажу! Як уж пойихали, так аж пид самисенъку пику.
Не понял Ильин, как так получилось: батька ни в чем не спорил с Кольцом и все соглашался, а про персидский поход и думать забыли, само собой, без прекословья, вышло — какой там поход, на Каму дорога, по которой ни отцы, ни деды не хаживали! К Строгановым дорога. И выходит, не худо это, а дюже здорово, что к Строгановым, — хоть и неслыханно в казачестве!
14
Душная темь. Дрожит, расплывается звездный свет — ни облачка, а нет ясности, чистоты в воздухе, точно поволока в нем. Низко звезды. Не выдержит бессонного душного жара какая–нибудь, оплавится и скатится. Скатится туда, где льется и плещет вода, моет берега.
Черная ночь.
Масляным пятном расползается по холстине шатра тусклый свет изнутри. Два голоса слышны.
— …Где приткнутся, там и присохнут. Отдирать — оно и больно. Спокон веку так, .знаю. Легче, что ль, человеку, когда голова у него не вперед смотрит, а назад поворочена? Да не раки мы — пятиться.