Затем есть сообщество женщин. Женские голоса в антропокосмосе Достоевского принципиально отличаются от мужских. У них своя конституция. В диалоге Карамазовых женское сообщество представляют Грушенька и Катерина Ивановна — классические образцы женщин Достоевского. Сюда можно присоединить еще ряд голосов. Однако «Братья Карамазовы» — мужской роман, который нынешнее феминизированное сознание никак не должен удовлетворять. Здесь женщина эксплуатируется как часть мужского сознания. А страсть к женщине эксплуатируется романистом как пружина мужских поступков.
Есть еще ряд сообществ — «униженные и оскорбленные» у Достоевского абсолютно необходимы, здесь их представляет капитан Снегирев. Имеется сообщество, которое я назвал «не наши». Взял я это из русской полемики 40-х годов. Тогда был скандальный стих Н.М.Языкова «К не нашим». Когда этот стих появился, западники и славянофилы разошлись окончательно. Так вот и у Достоевского есть «не наши» вслед за Языковым. Ракитин — «семинарист-карьерист»; Миусов — «либерал, вольнодумец и атеист». Их голоса — полемические конструкты. В них антропокосмос Карамазовых обнаруживает себя не совсем тем, что описывал Бахтин, который подчеркивал, что там голоса живут автономно и независимо от самого Достоевского. «Не наши» уж точно не независимы. Это голоса западников, которые звучат так, как это нравилось бы славянофилам. Западники — они только такие у Достоевского. Иначе говоря, здесь имеется элемент идеологизированного дискурса, идеологической окраски. И вот такая идеологическая деформация художественной реальности у Достоевского — она абсолютно традиционна. Надеюсь, что мы успеем рассмотреть элементы этой идеологической деформации.
Есть фантомные голоса — искушения Ивана Карамазова, Смердяков и черт. Голос Смердякова — ненастоящий, фантомный голос. Это лишь одно из порождений проекций голоса Ивана. Вне связи с Иваном Смердяков был бы безголосым. Свое преступление, которое конституирует его как личность, как голос, дает ему диалогическую позицию, Смердяков совершает с голоса Ивана. Без этого голоса Смердяков не был бы, он не совершил бы своего преступления, не конституировался. Смердяков не мог не осознать, что голос Ивана не был санкцией на преступление или был неуверенной, робкой санкцией и Смердяков уничтожил себя, исчез. И в финале романа и черт и Смердяков фигурируют уже на одинаковых основаниях. Они равнореальны или равнофантомны. Как эмпирический персонаж, как лакей Федора Павловича 24-х лет, Смердяков принадлежит совсем иной области антропокосмоса. Это опять связующие фигуры, объектный персонаж. По Байтину это те, «которые выводятся за предела диалога, как статисты, которые не имеют своего обогащающего и меняющего смысл диалога слова». Таких персонажей множество. Некоторые из них говорят целые длинные речи, более существенные, чем реальные голоса сознания. Прежде всего, это прокурор и защитник. Речи их насчитывают многие страницы романа, тем не менее, это объектные персонажи. Реконструкции антропокосмоса мы здесь не будем проводить, о них мы не будем говорить. Это общий обзор.
Теперь нам нужно реконструировать каждый голос, взглянуть на него со стороны исихазма. Но такую реконструкцию каждого голоса и взгляд на него в исихастской перспективе нужно вести в ином порядке. Взгляд в исихасткой перспективе иначе видит и саму структуру антропокосмоса. Если у рассказчика — сюжетный взгляд, движущийся в поэтике нарративной или синтагматической, то в исихастской традиции мы видим космос в смысловом измерении, в парадигматическом. Поэтому раскрывается он в смысловом измерении не с сюжетного центра, не с семейки, а с осмысливающего ядра, со старцев. Нарративный антропокосмос развертывается от рассказчика в последовательности рассказа, а смысловой космос развертывается от осмысляющего начала — от старца, а не от рассказчика. Но, тем не менее, миновать рассказчика и этому взгляду тоже не дано. Никакой взгляд не может игнорировать природы дискурса. В силу природы дискурса любому взгляду, будь то нарративному или смысловому, исихастскому или неисихастскому, а антропокосмос представляется рассказчиком. И обойтись без рассказчика никаких способов не существует. Ход решения задачи такой: нужно представить конституцию всех голосов сознания в романе. Но начать все-таки приходится с рассказчика. За ним идет осмысляющая инстанция — старцы, а затем уже идет семейка.
Опишу основные единицы этого антропокосмоса. Самое необходимое — описать старца Зосиму и Дмитрия, на котором и будут видны специфические принципы антропологии Достоевского, принципы того, что такое человек Достоевского, и как он связан с исихастским человеком. Философское сознание, как правило, больше интересуется Иваном Карамазовым. Подавляющей частью, именно с ним были связаны философские дискуссии о Карамазовых; но в плане антропологии, Дмитрий, может быть, еще более важен и показателен, меж тем как конституция Ивана строится на тех же парадигмах, на которых построен голос Дмитрия. Но это мы очень забегаем вперед.
Опишем старца Зосиму, рассказчика же не будем. Я только скажу, что рассказчик вполне сближен с исихастким миром. Он заявляет свою причастность к миру ценностей исихасткой традиции. Он не просто говорит о старцах, а выражает свое примыкание к их миру. Он обнаруживает даже духовную зрелость. Он внутри исихасктой традиции достаточно умудрен, для того чтобы различать. Он называет изувером Отца Ферапонта, который истовый аскет, но противник Зосимы и представляет собой такого фанатичного проклинателя всего мирского. На рассказчике не будем останавливаться, он недействующая фигура, у него антропологии нет. Он не воплощает никаких антропологических стратегий и практик. Для нас в его разговорной позиции важно его примыкание к миру исихастких ценностей. Вокруг старца Зосимы разговор развертывается пространный. Это тот случай, когда такая проблематика уже обсуждалась. Такой подход, реконструкция антропологическая не встречалась мне в литературе. Но по поводу Зосимы, его отношения с исихазмом — антропологические, идейные — очень даже обсуждались. Вопрос о том, насколько Зосима репрезентативен для русского исихазма и для исихазма вообще, обсуждается давно, с первых месяцев после публикации «Братьев Карамазовых». Еще в те немногие месяцы, которые оставались между публикацией «Карамазовых» и кончиной Достоевского, появились дискуссии вокруг этого вопроса. И довольно критически ставился этот вопрос. Константин Леонтьев в газете «Варшавский дневник» опубликовал цикл статей с резкой критикой того типа духовности, который представляет старец Зосима, говоря о том, что этот тип не соответствует аскетической православной традиции, все это ложно. Потом у Леонтьева была переписка с Розановым, в которой он свою позицию расширенно воспроизвел, как говорится в марксизме. Розанов эту переписку опубликовал в 1903 году, и все это получило огласку. Но в последний период, когда в науке и культуре представления об исихазме стали более зрелыми, к этой теме почти не возвращались. Поэтому оправданно, чтобы мы к этой теме вернулись.
Теперь о старчестве как таковом. В нем сочетается две стороны, два служения — внутреннее и внешнее. Старцу открыт внутренний мир другого человека, это существо феномена. Это дар старчества. И в силу этого дара старец — это прозорливый советник и духовный наставник для любого пришедшего к нему человека, для любого, кого старец видит перед собою. Старец несет эту особую миссию для людей любых званий и состояний. Но у этого дара есть свой исток, свое основание. И этот исток — пребывание старца в мире духовной традиции. Истоком служит тот факт, что старец — искушенный исихаст. Он достиг высших ступеней духовного восхождения и никогда не оставляет практики, той практики, которая и является лествицей духовного восхождения. Старец должен парадоксально совмещать два служения — полноту исихасткой практики и служение людям. Каждое из двух служений является всепоглощающим. И это парадоксальное сочетание двух служений — ключ старчества. В этом и заключается специальная харизма старца и старчества. Это общая картина.