– Почему собака без намордника? – строго спросил Виктор Александрович, чем окончательно сокрушил девицу: ну точно, маньяк, разве нормальный человек об этом спросит в полпятого утра?
Сын сидел на кухне и курил. Занавеска на окне была сдвинута: наблюдал сверху, как мать увозят.
– Ну что? – спросил сын.
– Я же сказал тебе: иди спать.
– А сам?
– Я тоже прилягу. Мне-то что, я в отпуске, а вам вставать уже скоро. Как Максимка?
– А что ему – спит. Потеряет бабку утром...
– Ты, это, сплюнь, по дереву постучи!
– Ты что, батя, я не об этом, ты что городишь...
Свет на кухне был слишком ярким, давно хотел перевинтить лампочку помягче, но надо было снимать плафон, лезть туда с отверткой... «Утром сделаю, – решил Виктор Александрович. – И вообще, надо домом заняться». Многое в квартире развинтилось и разболталось, привычный глаз не замечал, пока не ткнешься носом. Была и вовсе несусветная мечта – сделать телефонный отвод в спальню, установить там второй аппарат, чтобы не бегать в коридор по вечерним и ночным разговорам.
– Докуривай, пошли ложиться... Как на службе?
– Да все нормально, пап, – сказал сын. – Как у тебя?
– Порядок.
– Маме сказали: ты хочешь уволиться.
– Кто, когда? Вот же сволочи!
– Да ладно, пап, не переживай. Ты что, свою публику не знаешь? Вся радость жизни – посплетничать.
Неожиданная взрослость сына, и как он это сказал – полу-презрительно, мимоходом, словно давно уже вынесенный приговор и его людям, и его работе, да и ему самому, получается, – больно задели Виктора Александровича, но он не подал вида, тронул сына за плечо и ушел в спальню.
Он расправил подушку жены и набросил ровно одеяло; почему-то не хотелось видеть постельный оттиск Вериного тела, вмятину изголовья, стакан с водой и рюмку с каплями... Разве он виноват? Он же приехал, он носил ей лекарства, делал грелку к ногам и горчичник на грудь, как просила... И он не спал, лежал рядом в темноте, хотя очень трудно было вот так вот крепиться без чтения, он боялся опозориться и задремать, но свет нервировал Веру, она пыталась уснуть и болеть уже во сне, никому не мешая.
Слесаренко включил бра и поднял с полочки книгу воспоминаний Хрущева; читал уже неделю, уже начиналась война, Хрущев мотался из Москвы на Украину и обратно, и всех вокруг него бесконечно арестовывали, пытали и расстреливали, а молодой еще Никита ходил в тюрьму по партийному долгу, к нему приводили знакомых большевиков, и они говорили: «Разве мы враги, Никита Сергеевич?», а сопровождавшие Хрущева энкавэдэшники говорили: «Не верьте, врут, спасают свои шкуры», и Никита Сергеевич следовал генеральной линии, любил Сталина и верил ему свято, а потом Сталин умер, и Никите Сергеевичу стало ясно, что это был тиран, поправший ленинские принципы, и он сказал об этом с трибуны двадцатого съезда, но Виктор Александрович еще не дочитал до этого; Хрущев снова ехал поездом из Киева в столицу: после случая с Микояном генсек запретил членам Политбюро летать самолетами, только поезд, летать снова начали уже в войну, по необходимости...
В последние годы Виктор Александрович почти не читал ничего художественного. Ему казалось, что литература вдруг куда-то пропала, остановилась и кончилась. Детективную белиберду он не жаловал, особенно современную, когда любой дурак мог сесть и написать, и издать всё что угодно. Те русские знаменитые писатели, властители душ и умов, чью каждую страницу в «Новом мире» или «Знамени» еще совсем недавно ждали и пили как родниковую воду, вдруг бросили писать и стали ругаться друг с другом в политике; из-за спин знаменитых и любимых вышли новые, злые и сумрачные, непонятно многословные, вроде Битова, которого он так и не смог читать, как ни советовали и ни хвалили. Другие, что вернулись с Запада, печатали что-то занудно вчерашнее, сводили счеты с побежденными и мертвыми давно уже врагами.
И вот однажды на книжной полке сына ему попался томик «Августовские пушки» американки Барбары Такман, издание еще семидесятых. Начал листать, увлекся и прочел запоем: август четырнадцатого, Самсонов и Рененкампф, Клюг повернул, маршал Фош отсиживался в Париже, дело полковника Мясоедова... Потом стал искать и нашел соответствующую книгу Солженицына, прочитал с интересом, но после чистой и живой истории «Пушек» здесь лезла заданность, идеологическая задача и ненужная Виктору Александровичу авторская «художественность».
Купил дневники Деникина, двухтомник Милюкова, записки Савинкова... Бунинские «Окаянные дни» потрясли зоркой ненавистью, страшной силой невозможности примирения с «грядущим хамом». Потом был Троцкий: талант, смерч, самовлюбленный гений революции, все-то он знал наперед, даже про ледоруб... Из современных с удовольствием прочел Олега Попцова «Хроника времен царя Бориса» – быт и нравы «демократического» Кремля, окружение Ельцина и он сам в августе и октябре; всё хорошо и интересно до крайности, если б не нудные пространные размышления о судьбах России и его, автора, собственной роли в истории.
Теперь был Хрущев, ждущий очереди «мемуар» Кагановича... Иногда Виктор Александрович задавал себе вопрос: а ты о чем напишешь, когда выйдешь на пенсию? Время под стать семнадцатому, страна на переломе, мир изменился в масштабах целой планеты, чему он, Слесаренко, свидетель и соучастник... Но понимал – не дано. И дело было даже не в литературных способностях; историку, летописцу совсем не обязательно быть художником, можно быть просто фотографом, ведь фотографии прошлого века занимательнее многих великих картин. «Бурлаки на Волге» – это классика, кто спорит, но увидел как-то в журнале фотографию двух крестьян в трактире на ярмарке в Нижнем: конец прошлого века, бородатые лица с настороженными глазами – господи, целый мир, эпоха, и в то же время конкретные жившие люди, семьи и нелегкий труд, продали товар и сидят, кушают водочку, говорят о чем-то... О чем? Вот бы услышать!
Книги по истории давали Виктору Александровичу именно эту возможность – «услышать» живые голоса, без чужого пересказа. Но отдавал себе отчет, что не столько ищет там, в глубине, ответ на мучившие голову вопросы, сколько убегает, прячется в былом от сегодняшнего.
И еще: эти книги наполняли Слесаренко печальным и мудрым покоем. Какие люди, события и судьбы, какие страсти, драмы и надежды, взлеты и падения – и всё кончилось, всё давно уже кончилось...
Он так и заснул – под горящей лампочкой, с книгой на груди, и проснулся от внукова дерганья и смеха. Максимку собирали в садик, он бегал по комнатам в одном ботинке и уворачивался от ловивших его родителей.
Чернявский приехал в десять без предварительного звонка. Был озабочен, но уверен и легок в движениях. Пили кофе на кухне, Чернявский докладывал.
– Приступ купировали, давление стабилизировалось. Сегодня приезжать не надо; завтра переведут в обычную палату – съездишь, посидишь. Ну, фрукты, соки, как обычно. Короче, ситуация под контролем, – закончил «гусар» голосом Черномырдина.
– Идем на дно, настроение бодрое...
– Ты это брось, Витек, – угрожающе весело сказал Гарик. – А то я тебя тоже в больницу упрячу, только другого профиля. Скуксился ты, Саныч, с первого удара. Держать, держать надо, как в боксе!
Чернявский помахал кулаками у лица, закрываясь и делая мелкие выпады.
– Слушай, а давай мы их всех нагребём? – Чернявский перестал боксировать и наклонился над столом к Виктору Александровичу. – Бросай всё на хер и иди вице к Шепелину! Через год президентом станешь, мы с тобой всё строительство в городе в кулачок схапаем! Схапаем и зажмем, и хрен с кем поделимся. На твое место в Думе Терехина двинем, будет свой человек, да он и так свой, ставить некуда... И пошли они все мелким бисером! Зарплата – в десять раз больше твоих думских вшивых копеек.
– Я и сам об этом думаю, и давно, Гарик. Но... надо было раньше, сейчас нельзя, нельзя. Получится, что я сдался, что меня выкинули. Я так не хочу.
– Да брось ты, – поморщился «гусар». – Какое тебе дело до этих мудаков? Вот, блин, трагедия моральная... Оральная! Хрен им в зубы, Витя, кто они такие? Их завтра сметут, а ты останешься. Если делом займешься. Строители всегда нужны – хоть коммунистам, хоть капиталистам.