Она действовала с видом человека, хорошо знакомого с обстановкой: оставила свои вещи, вымыла руки и с самым невинным видом приступила к осмотру. Во время первого посещения, из-за охватившей ее тревоги, никаких деталей разглядеть не удалось. Стены комнаты, выкрашенные в дерзкий бирюзовый цвет, неплохо сочетались с пластиком кровати, имитирующим мореный дуб, и светло-бежевым столиком на колесиках. Посетителям распахивало объятия кресло, совершенно новое и тоже голубое. Энн была шокирована, не обнаружив у Адель книг, а только лишь Библию и горку праздных журналов. Затем заметила несколько предметов более личного обихода: покрывало на крючке, подушку с цветочным узором, лампу с отделанным бахромой абажуром на прикроватном столике. Металлические шторы дозировали проникавший с улицы золотистый свет. Все предметы были расставлены в идеальном порядке. Если бы не вездесущее медицинское оборудование да высоко подвешенный телевизор, комната вполне могла бы претендовать на звание уютной, и Энн с удовольствием выпила бы чашечку обжигающего чая, стоя у окна.
Белое пластмассовое радио со встроенным будильником напомнило ей, что день пропал впустую. Уборщица постелила у входа влажную тряпку и ушла, чтобы заняться другими делами. На ночном столике выстроились несколько старинных безделушек, внешне не обладавших особой ценностью. Энн брезгливо отставила в сторону выцветшую коробочку, в которой когда-то хранились фиалковые леденцы «Кафе „Демель,“ изготовлено в Австрии», но теперь содержались какие-то полузасохшие, подозрительного вида крупинки. Взгляд молодой женщины задержался на фотографиях в вычурных рамках. Профиль Адель, совсем еще молоденькой – волнистые волосы и стрижка «под мальчика», – отличался нежностью, напрочь исчезнувшей в наши дни. Она была весьма мила, несмотря на пустой взгляд, столь характерный для снимков, выполненных в старых ателье. По всей видимости, шатенка, хотя черно-белый отпечаток не позволял с уверенностью говорить об оттенке волос. Брови, несколько темнее волос, были выщипаны пинцетом по моде того времени. На свадебной фотографии Адель, уже не столь кокетливая, превратилась в платиновую блондинку, изображенную, опять же, в профиль. Рядом с ней недоверчиво уставился в объектив господин Гёдель. Чуть дальше – групповой снимок со Средиземным морем на заднем плане. На нем Адель была без мужа, выглядела просто потрясающе и смотрела весело.
– Проводите опись, чтобы затем выставить все на торги?
Энн приложила все усилия, дабы найти себе оправдание. В конечном счете это была ее работа, и только она могла определить грань между личными воспоминаниями и достоянием всего человечества.
Медсестра помогла Адель лечь в постель:
– Ну вот, миссис Гёдель. Отдыхайте.
Энн уловила обращенный ей посыл: «Не тревожьте ее, у нее слабое сердце».
– Полагаете, я прячу научное наследие Курта Гёделя в прикроватном столике, мисс архивариус?
– В такой комнате, должно быть, приятно жить.
– Скорее не жить, а умирать.
Энн все больше хотелось выпить добрую чашку чая.
– Я согласна с вами поговорить, но избавьте меня от вашей жалости, столь присущей молодым женщинам. Verstanden?[8]
– Я просто поддалась любопытству и посмотрела фотографии. В этом нет ничего плохого.
Энн подошла к юношескому портрету:
– Вы были красивы.
– А сейчас уже нет?
– Я избавлю вас от жалости, столь присущей молодым женщинам.
– Меткий удар, в самое яблочко! Отец сделал этот снимок, когда мне было двадцать лет. Он был профессиональным фотографом. Родители держали небольшое ателье в Вене, аккурат напротив дома моего будущего мужа…
Она взяла фотографию из рук Энн.
– Я совершенно не помню себя такой.
– Знаете, меня тоже порой охватывает подобное ощущение.
– Должно быть, всему виной прическа, ведь мода меняется поистине с головокружительной скоростью.
– Порой люди на старых фотографиях выглядят так, будто принадлежат к какому-то другому виду.
– Я теперь как раз и живу среди представителей другого вида. Это как раз то, что стыдливо называют старостью.
Энн сделала вид, что по достоинству оценила эту метафору, но ничего не сказала – обдумывала предлог перейти к истинной цели своего визита.
– Я говорю слишком напыщенно, да? Будто читаю проповедь? Старики это обожают. Чем неувереннее мы себя чувствуем, тем агрессивнее ведем! Чтобы скрыть панику.
– Люди говорят напыщенно в любом возрасте, ведь рядом всегда есть кто-нибудь моложе нас.
За улыбкой Адель Энн разглядела далекий отголосок лучезарной барышни, теперь прячущейся в теле этой дородной, желчной дамы.
– Со временем подбородок тянется к носу. От возраста на лице появляется выражение вечного сомнения.
Энн машинально ощупала свое лицо.
– Вы еще слишком молоды, чтобы в этом убедиться. Сколько вам лет, мисс Рот?
– Прошу вас, зовите меня Энн. Мне двадцать восемь.
– В вашем возрасте я была безумно влюблена. А вы?
Молодая женщина ничего не ответила; Адель смотрела на нее с невыразимой нежностью.
– Хотите чашечку чая, Энн? Если да, то его через полчаса подадут в зимнем саду. Вам придется стерпеть присутствие еще парочки старых грымз. «Зимним садом» здесь претенциозно называют ужасную веранду, заставленную искусственными пластмассовыми цветами. Будто никто из нас не в состоянии поливать настоящие. Итак, откуда вы?
В прошлый раз вы ушли от ответа на этот вопрос. Часто ездите в Европу? В Вене бывали? Да снимите вы этот жилет. Сейчас что, в моде бежевый? Он вам совсем не идет. Где вы живете? У нас был дом на севере Принстона, в двух шагах от Гровер-Парка.
Энн сняла кардиган; в этом чистилище было очень жарко. Если бы ее заставили совершить сделку и поменяться местами с миссис Гёдель, то жары ей хватило бы до скончания века.
Адель была разочарована, что ее посетительница ни разу не была в Вене, но обрадовалась подарку – бутылке ее любимого бурбона.
4. 1928 год. «Кружок»
Какая же ты птица, если летать не умеешь?
Какая же ты птица, если плавать не умеешь?
Сергей Прокофьев, «Петя и волк»
Вена нас сблизила. Мой город вибрировал, будто в лихорадке, и кипел дикой, необузданной энергией. Философы ужинали с танцовщицами, поэты с обыкновенными мещанками, художники хохотали в плотной толпе научных гениев. Весь этот бомонд без конца говорил, немедленно жаждая наслаждений и удовольствий: женщин, водки и возвышенной мысли. Колыбель, в которой вырос Моцарт, поразил вирус джаза; под его негритянские мелодии мы планировали будущее и наводили порядок в прошлом. Вдовы погибших на войне солдат прожигали свои пенсии в объятиях жиголо. А перед теми, кому повезло выжить в окопах, открывались даже самые неприступные двери. У меня были ясные глаза, точеные ножки, мне очень нравилось слушать мужчин. Я умела их развлекать и могла одним-единственным словом заставить спуститься с небес на землю их души, затуманенные алкоголем и скукой. Они хлопали глазами с видом сонь, неожиданно вытащенных из постелей, не понимая, как оказались за этим столом, среди внезапно нахлынувшего на них гама. В опрокинутом на стол бокале вина они искали следы бесследно исчезнувшей идеи, чтобы в конечном счете посмеяться над ней и возобновить разговор с самого начала: с моего декольте. Я была молода и опьянена жизнью, с одной стороны шикарная девушка, с другой – предмет фетиша. И чувствовала себя на своем месте.
На наше первое свидание я явилась при полном параде: он пригласил меня в кафе «Демель», изысканное заведение, очень любимое представителями изысканного общества. Я ни в чем не уступала элегантным девушкам, попивавшим мелкими глотками чай: родимое пятно на щеке целомудренно скрывалось в тени асимметричной шляпки без полей. Кремовый шелк рубашки прекрасно гармонировал с оттенком кожи – на нее я потратила всю месячную зарплату, отец, доведись ему об этом узнать, лопнул бы от злости. У подруги Лизы я позаимствовала меховую пелерину, которая украшала плечики всех танцовщиц «Ночной бабочки», пытающихся найти себе приличного мужа. Что касается меня, то я совершенно не стремилась вновь выйти замуж. Мой уважаемый студент на какое-то время избавил меня от внимания начинающих сутенеров заведения. Мы танцевали вальс, который, как известно, всегда сближает, и круги наши с каждым разом становились все меньше и меньше. В те времена я еще не пользовалась такими умными словами, как «концентрический», Лиза за это лишь покосилась бы на меня и сказала: «Я знаю, откуда ты, дочь моя, со мной бесполезно играть в эти игры». Мы с Куртом выпивали по паре бокалов и отправлялись гулять по ночному городу. В ходе таких прогулок я вырвала у него несколько неохотных признаний. Он родился в Чехии, в Брно, на моравской земле. Будучи по натуре авантюристом, Вену он выбрал ради собственного комфорта – его старший брат Рудольф уже начал учиться там на факультете медицины. Их семья была германского происхождения и, по-видимому, не особо пострадала от послевоенной инфляции: братья жили на широкую ногу. Курт по большей части молчал, без конца за это извиняясь, чем, сам того не сознавая, очень меня привлекал. На рассвете он провожал утомленную Адель домой и даже понятия не имел, как я выгляжу при свете дня.