– Меня зовут Курт Гёдель. А вас – фройляйн Адель. Правильно?
– Почти. Но вы же не можете знать всего!
– Дело лишь за доказательством.
Он попятился, ушел и растворился в плотном потоке, со всех сторон толкаемый клиентами.
После закрытия я увидела его опять – в этом он полностью оправдал мои надежды.
– Можно я вас провожу?
– Я же помешаю вам думать. Страсть как люблю поболтать!
– Не страшно. Я не буду вас слушать.
Мы вышли вместе и зашагали по университетской улице. Много говорили, точнее, я спрашивала, а он отвечал. Побеседовали о подвиге Линдберга, о джазе, который ему совсем не нравился, и о матери, которую Курт, похоже, очень любил. О массовых прошлогодних манифестациях не сказали ни слова.
Я уже не помню, какого цвета у меня были волосы, когда мы встретились. В жизни я перекрашивала их очень часто. В те времена, пожалуй, была блондинкой, что-то вроде Джин Харлоу[6], но не настолько вульгарной, потому как всегда считала себя более утонченной. В профиль напоминала Бетти Бронсон[7]. Кто о ней теперь помнит? Актеров я обожала, а каждый номер «Недели кинематографа» зачитывала до дыр. Высший свет Вены, к которому принадлежал Курт, к этому виду искусства относился с недоверием, отдавая предпочтение живописи, литературе, но, главным образом, музыке. Тогда я впервые в жизни столкнулась с отказом – в кино мне пришлось ходить без него. К моему величайшему облегчению, опере он предпочитал оперетту.
К тому времени я уже отказалась от мечтаний о принце, потому как в свои двадцать семь лет была разведена – чтобы упорхнуть от суровых родителей, в слишком юном возрасте вышла замуж за мужчину, не отличавшегося особым постоянством.
В стране едва закончился период инфляции, когда в чести были смекалка и изворотливость: капуста кольраби, картофель и черный рынок. Теперь она быстро погружалась в новую трясину. Меня охватила жажда жизни, хотелось праздника, я ошиблась в одном мужчине и теперь бросилась в объятия другого, умевшего хорошо говорить – Курт никогда не давал невыполнимых обещаний, потому что был скрупулезен до тошноты. Девичьи мечты я напрочь забыла. Мне очень хотелось приобщиться к миру кино, как и всем остальным девушкам той эпохи. Я была сумасбродна и весьма мила, особенно в профиль справа. Рабство перманентной завивки вскоре сменилось новым – в моду вошли длинные волосы. У меня были ясные глаза, ротик, неизменно подведенный красной помадой, красивые зубки и небольшие ручки. А еще целая тонна пудры на родимом пятне, немало портившем мою левую щеку. В конечном счете это проклятущее пятно сослужило мне добрую службу – я могу упрекнуть его в крахе всех своих иллюзий.
У нас с Куртом практически не было ничего общего. Я была на семь лет старше его и не могла похвастаться блестящим образованием, в то время как он готовился к экзаменам на докторскую степень. Мой отец был местный фотограф, его – процветающий промышленник. Он исповедовал лютеранскую веру, я – католическую, хотя в те времена особым рвением и не отличалась. Для меня религия была лишь семейным воспоминанием, обреченным пылиться на каминной полке. В ложе танцовщиц в ту эпоху самое большее можно было услышать такую молитву: «Святая Мария, ты зачала, не делая этого, сделай так, чтобы я делала это, но так и не зачала!» Тогда все, и в первую очередь я, страшно боялись подхватить какую-нибудь заразу. Многие заканчивали на кухне матушки Доры, которая так любила вязать. В двадцать лет я, в значительной степени, жила по воле случая: хороший прикуп, плохой прикуп, я играла. Мне даже в голову не приходило копить и откладывать на потом радость и беззаботность; нужно было гореть, сметая все на своем пути. Время повторить партию у меня еще будет. И уж тем более – о ней пожалеть.
Прогулка закончилась так же, как и началась, – в неловкой тишине. Каждый из нас был погружен в свои мысли. И хотя я не имела особых математических дарований, мне все же был известен этот баллистический постулат: крохотное отклонение угла вылета приводит к огромной разнице при попадании. В какое измерение, к какой версии нашей истории он так и не привел меня тем вечером?
3
– Что значит «Mag sein»? Она отдаст бумаги или нет? Чего она добивается, играя в эти игры?
– Полагаю, желает выиграть время. А еще хочет, чтобы ее слушали.
– Не торопитесь, сколько будет нужно, столько и ждите. Единственное, убедитесь, что архив спрятан в надежном месте. И не вздумайте ей в чем-то противоречить! Эта полоумная старуха вполне может вышвырнуть бумаги в корзину.
– Насчет «полоумной старухи» у меня есть сомнения. Она выглядит вполне здравомыслящей. По крайней мере во всем, что касается бумаг.
– Это просто смешно! Она не в состоянии расшифровать эти записи.
– За пятьдесят лет совместной жизни он вполне мог объяснить ей некоторые аспекты своей работы.
– Черт бы ее побрал! Мы говорим не о мемуарах коммивояжера, а об области знания, в которой простой смертный не в состоянии понять ни единой формулировки!
Энн на шаг отступила – она ненавидела, когда кто-то вторгался в ее личное пространство. У Келвина Адамса была скверная привычка брызгать слюной в лицо каждый раз, когда у него поднималось давление. Молодая женщина рассказала ему о разговоре с вдовой Гёделя сразу по возвращении в Институт. При этом умалчивать об агрессивности пожилой женщины или затушевывать ее не стала. Но зато постаралась подчеркнуть все ее достоинства. По крайней мере, ей удалось приоткрыть дверь, о которую ее предшественник, патентованный специалист, обломал себе зубы. Раздраженный тем, что дело не сдвинулось с мертвой точки, директор не обратил на этот нюанс никакого внимания.
– А если она сама уничтожила архив в приступе паранойи?
– Маловероятно.
– Его семья не заявляла о каких-либо правах?
– У Гёделя только один наследник, его брат Рудольф, который живет в Европе. Математик завещал все жене.
– Стало быть, посчитал, что она сумеет распорядиться этим нематериальным наследием. Бумаги должны вернуться в Институт, потому что обладают исторической ценностью, будь то тетради, счета или выписанные врачом рецепты!
– Как знать, может, нам попадется какая-нибудь его неизвестная рукопись?
– Шансов на то, что мы наткнемся на что-нибудь фундаментальное, очень и очень мало. В последние годы он был немного не в себе.
– Странности гения все равно несут на себе печать его гениальности.
– Моя дорогая Энн, в той сфере, которой вы занимаетесь, романтика – признак дилетантства.
От этой презрительной фамильярности ее покоробило; Энн знала Келвина Адамса с детства, но никогда не позволяла ему называть ее по имени. Особенно в стенах ИПИ. Еще чуть-чуть, и он хлопнет ее по филейной части. Что же касается гения Гёделя, то наивностью в этом плане она отнюдь не грешила – ею двигало подлинное увлечение. За пятьдесят лет было опубликовано очень мало работ таинственного затворника. Но, по свидетельству многочисленных очевидцев, он работал не покладая рук. Так почему тогда от этих бумаг нельзя ждать ничего, кроме исторических фактов? Роль простого курьера ее отнюдь не устраивала. Энн обязательно нужно завладеть архивом, чтобы забить Келвину Адамсу его высокомерие обратно в глотку. «Вы хорошо разбираетесь в бурбоне, господин директор?» Вопрос, излишний для каждого, кто по утрам дышит перегаром.
После обеда Энн вновь отправилась в пансионат, готовая пойти на новый приступ. Но дежурная медсестра тут же умерила ее пыл. Миссис Гёдель была на процедурах, и ей придется подождать. Молодая женщина сконфуженно рухнула в кресло в коридоре. Причем села так, чтобы можно было видеть запретную дверь. С конца коридора ее окликнуло создание добрых ста лет от роду. «У вас есть шоколад?» Наткнувшись на молчание посетительницы, оно тут же удалилось.
Энн не осмелилась углубиться в роман, опасаясь пропустить появление Адель. Она уже начала нервничать и терять терпение, но тут увидела, что в комнату вошла уборщица, неплотно затворив за собой дверь. И молодая женщина рискнула.