В одно из посещений городских гостей с ними приехал и сам Пулавский со своими приятелями. Веселились все более, чем когда-либо. Красавицы Анеля и Зося, разряженные в нарядные платья, блестя серьгами, кольцами и цепочками, так и носились в мазурке; молодые уланы молодцевато звенели шпорами, ловко ловили на лету протянутую им дамой руку и неслись с нею далее, притопывая в такт каблуками. Но вот музыка стихла, и все пошли чинно в столовую и разместились каждый кавалер подле своей дамы. Зазвенели стаканы, ножи и вилки, пошел неумолкаемый разговор, прерываемый смехом и шутками. Старики острили насчет молодежи, те отшучивались. После обеда молодежь рассыпалась по саду собирать фрукты и ягоды. Старики сели на балконе пить старый мед и курить трубки… Но вот уже день кончается, старинные часы бьют пять часов, пора собираться в путь: надо до вечерней зари быть в городе, не то запрут городские ворота, и стража не впустит внутрь.
Повздыхали, распрощались и пустились в обратный путь. Долго стояли все оставшиеся на крыльце и махали платками в знак прощального приветствия отъезжающим. Наконец, экипажи и лошади скрылись с их глаз, словно потонув в лесной чаще, и все вошли в дом, кроме одного Янека, оставшегося на крыльце. Он грустно глядел в ту сторону, где скрылся экипаж его отца. Пулавский в последнее время очень редко мог навещать свою семью, а Янек, сильно любивший отца, тосковал всякий раз, когда тот уезжал в город.
Вот затих топот коней. Тишь всюду. Стало быстро темнеть. Вдали трудно уж было различать предметы. Вдруг Янеку послышался топот со стороны, противоположной той, в которую уехал отец. Мальчик стал прислушиваться: топот все приближался. «Кто это может быть? — встревожился Янек. — Тут и проезжей дороги-то нет». Он стал пристально всматриваться и увидел — двигается много овец, а за ними тележки, нагруженные мешками.
— Мародеры! — крикнул он что было мочи и бросился со всех ног в комнаты.
На его крик выбежали слуги и, увидев овец и тележки, подняли страшный переполох. Стали запирать все на запоры, и все попрятались, где кто мог. Пани Пулавская спрятала всех детей в чулан, пани Хольская убежала со своими детьми на чердак и притаилась с ними за каким-то хламом. Стало вдруг всюду пусто, хоть шаром покати. Только дым в трубах выдавал, что тут живут помещики.
Между тем к воротам приближались более двух десятков овец, впереди шел тучнейший баран с колокольчиком на шее. За стадом ехал воз, нагруженный мешками, за ним таратайка, тоже чем-то наполненная, а на ней восседал монах Бернардинского ордена, в коричневой рясе, с капюшоном на голове. Сбоку у него висели четки, сделанные из коричневой шерсти с крупными узлами вместо зерен. На нагруженном возу покачивался мальчик, правя тощей лошадью. Увидев, что ворота заперты, он остановился и посмотрел вопросительно на монаха. Тот велел ему соскочить с воза и постучать, а сам затем громко произнес:
— Да будет прославлено имя Господа нашего Иисуса Христа!
Никто ему на это не ответил. Только собаки еще пуще залились лаем.
— Что же нам делать, пане? — обратился мальчик к монаху.
— Терпение, малый, терпение!
— Тут, видно, никто не живет!
— Как бы не так! А дым-то из трех труб валит! Видно, ужин готовят, только нас принять не хотят. А может быть, от французов заперлись… Стучи сильнее, а я скажу еще раз монастырское приветствие.
За воротами послышался какой-то шорох, затем — шепот. Наконец, робкий голос тихо ответил:
— Во веки веков, аминь!
И ворота, сильно заскрипев, отворились.
— Квестор бернардин! — послышалось во всех углах двора.
И сконфуженная дворня стала вылезать из разных амбарушек и побежала к барскому дому. Вскоре показалась на крыльце экономка. Она пригласила монаха в барский дом, мальчика послала ужинать с прислугой, работникам велела отпрячь лошадей и пустить их с овцами на траву.
Монах был хотя и старый, но крепкий, здоровый, с густыми седыми волосами; лицо и нос — красные. Он смиренно, но с достоинством вошел в дом, где на пороге столовой встретила его сама хозяйка помещица. Сестра ее, Хольская, унимала в это время хохотавших до упаду барышень: они не могли без смеха вспомнить, как все приняли бернардина-сборщика за мародера.
Госпожа Пулавская усадила монаха и стала расспрашивать, откуда он и как это он умудрился скрыть собранное подаяние от мародеров.
— Бог уберег! — отвечал монах. — А сколько мы с мальчиком страху натерпелись, так и рассказать трудно.
— Что же с вами случилось такое?
— Всякое бывало — и смешное, и страшное!.. Как умею, расскажу вам по порядку, если желаете…
Тут вошли и дети, и молодежь, и все уселись слышать его рассказ.
— Я, как видите, монах Бернардинского ордена и жил в монастыре под Гродно, — начал свой рассказ квестор. — Но меня настоятель послал пешком в доминиканский монастырь, так как там просили дать им опытного сборщика. Получив благословение от настоятеля, вышел я пешком один-одинешенек, лошади мне не дали. Окрестности Гродно кишат мародерами. Я их тогда еще не боялся. «Что возьмут с меня? — думаю. — Не стащат же моей рясы. Да и не находка она для них: вся ведь в заплатах». Единственный червонец, который я взял с собой в дорогу, был запрятан мною на самое донышко берестяной тавлинки, и под густым слоем табаку не ощупать его было. Привязал я за спину простой деревянный ящичек со всеми принадлежностями для письма, взял в руки посох и иду себе не спеша. Однако не долго мне пришлось идти одному; вскоре явились ко мне незваные товарищи — четыре француза. «Это все люди образованные!» — думаю, и заговорил с ними по-латыни. Они, однако, только поглядели на меня с недоумением и затрещали по-своему. Я стал рассказывать им по-латыни, кто я такой и откуда иду. «Bon, c’est bon, camarade!» — сказал мне один из них. Затем двое схватили меня за руки, двое других сняли с плеч моих ящик, уселись с ним наземь и хотели палашом сломать замок. «Не трогайте! — закричал я. — Денег тут нет, вот вам ключ!» — «C’est bon!» — сказал, потрепав меня по плечу, один из них. Отомкнули они мою канцелярийку, выбрали из нее все, что там было, видят, одни только бумаги и принадлежности для письма. Бросили все и ушли. «Ну, — думаю, — счастливо отделался!» Подобрал я разбросанные ими бумаги, уложил все снова, надел ящичек на спину и пустился далее. Но не успел я отойти нескольких шагов, как они вернулись и навьючили на меня два своих ранца, обтянутых телячьей шкурой. Как я ни кричал, как ни протестовал и по-латыни, и по-польски, они в ответ показали мне штык и крикнули: «Марш!». Что было делать? Пришлось повиноваться и тащить на спине и свою, и их ношу. Каждую минуту сменяли они по очереди свои ранцы, а я все тащил их по два сразу. Устану, присяду где-нибудь отдохнуть — это они мне не запрещали… Вот как-то сел я на камень, вынул табакерку, сам понюхал и их потчую. Они понюхали да как расчихались. Я им кричу «Vivat!», а они мне: «Bon, camarade!». А того не понимают, что у них под носом червонец. «Вот нюхайте! — думаю. — А не унюхаете, что под табаком спрятано». Дошли мы так до Щучина. Все там уничтожено: господский дом, хаты, корчма. Жилище священника без окон, костел отворен, все в нем расхищено, даже склепы открыты и в гробах все перевернуто. Нигде ни души, только несколько камрадов, подобных моим, шныряют, разыскивая, не осталось ли чего на их долю. Несколько собак выли в деревне да петухи перелетали с забора на забор и пели свое «ки-ки-ри-ки», словно поддразнивая грабителей. Но торжество их продолжалось недолго. Мародеры крикнули: «Целься, пали!» И петух повалился, а за ним другой и третий… Свинья вылезла откуда-то, и той пустили заряд в лоб. Насобирали горшков по хатам и принялись готовить обед.
Я улегся на траву и снял с плеч свою шкатулочку, а они у меня взяли ее и положили подле себя — вероятно, для того, чтобы я не вздумал бежать. А куда тут убежишь от таких милостивцев, которые не пожалеют послать тебе пули вдогонку?..
Разложили мародеры огонь в вишневом садике какого-то крестьянина и стали мне кричать: «Клеба! Клеба!» — «Откуда возьму я вам хлеба? — говорю я им. — Нет хлеба!» — «Нет клеба!» — повторили они грустно и стали мне показывать, чтобы я поискал в избах.