Коротко вздохнув, сжатый воздух сбрасывает из желоба одну из торпед. В вихре пены, в облаке водяной пыли катер разворачивается, словно на пятке, и ложится на курс отхода. А торпеда идет к точке встречи с целью, ее быстрый бег прострочен пузырьками воздуха…
Но это, конечно, учебная — практическая торпеда. Ее боевое зарядовое отделение (БЗО) не заполнено тротилом, а залито водой. И углубление поставлено так, чтобы она — здоровенная стальная сигара — прошла под килем цели.
Потом она продуется (сжатый воздух выбросит воду из БЗО) и всплывет красным носом кверху. К ней подбежит катер-торпедолов, зацепит за скобу (рым) крюком (гаком) крана и, вытащив из воды, положит на палубу. Но мы этого не увидим. Снизив скорость, катера отходят от места «боя» и как бы остывают, получив передышку. Идут радиопереговоры. Командир, повернув голову, подмигивает мне совсем по-мальчишески. Значит, его торпеда «поразила» цель, атака зачтена…
Опять ожидание. Еще часа три болтаемся в море на свежеющем ветру, на пляшущих волнах. И — новое наведение на цель с воздуха, и снова мчимся на бешеных оборотах — и еще одна атака…
День клонился к вечеру, когда исхлестанные морем и ветром катера возвратились в Камстигал.
Бреду после ужина домой, в поселок, сапоги привычно разъезжаются в мокрой глине, в ушах еще посвистывает сумасшедший ветер торпедных атак. И Квакенбург приветствует меня мощным лягушачьим хором.
Кажется, это было последнее учение с участием катеров Г-5. Маленькие дюралевые кораблики выработали свой ресурс и подлежали списанию. Проще говоря, их отправят на корабельное кладбище, где они будут ржаветь и, так сказать, медленно умирать, вспоминая былые славные дни. Мне жаль вас, Г-пятые. Но что поделаешь…
Им, маленьким и неказистым, пришли на смену новые торпедные катера — американские «элько» и «воспера». Большие, солидно вооруженные, они вознесли над камстигальским бассейном свои круглые головы-радары на решетчатых мачтах. Раз или два мне доводилось выходить на «восперах» в море. Ничего похожего на Г-пятые. Скорость поменьше (30–35 узлов), нет страшной тряски и прыжков на волне, когда тебя ударяет под дых. Торпеды — не в желобах, а в трубах.
В море экипажи этих катеров не изматывались так, как на Г-пятых.
И все же, все же…
Когда спустя сорок лет, в 1985 году, я с группой писателей-маринистов приехал на Балтику, в Камстигале стояли совсем другие катера. Все было ново, да и сам поселок назывался по-другому: Севастопольский. Пруды не то спущены, не то засыпаны — и умолк былой лягушачий хор Квакенбурга.
Но перед домиком штаба, среди старых деревьев, стоял на постаменте дюралевый Г-пятый — катер Героя Советского Союза Бориса Ущева. Он стоял, задрав нос, будто вышел на редан, — овеянный боевой славой символ бригады, материализованная в металле память о долгой, кровавой, победной войне.
Письмо Лиды:
<b>29. IX. 45 г., Баку</b>
Мой дорогой супруг!
Итак, мы уже год женаты. Можно уже сделать некоторые выводы, подвести, так сказать, итоги. Ты обязательно сделаешь это в своем письме. Не так ли? Со своей стороны, я, как вторая заинтересованная половина, скажу несколько слов.
Прежде всего надо уточнить, что фактически-то супругой я была не год, а не более полутора месяцев. Все же, несмотря на такой короткий срок, я успела сильно привыкнуть к своему молодому мужу, научилась чувствовать себя женой (а это не так просто, как кажется, и в этом я вижу несомненную заслугу своего супруга), чувствую постоянную заботливость, внимание и любовь его, благодаря чему я еще больше ценю его и люблю все сильнее. Единственным моим желанием является — быть поскорее и навсегда со своим мужем. При этом я питаю глубокую веру в то, что постоянная совместная жизнь не испортит его, а сделает, если возможно (совершенствоваться же можно, как известно, до бесконечности), еще лучше. На этот раз разлука для меня особенно тяжела. Страшно хочется бросить все и уехать к нему. Ведь это важнее всего — быть вместе!
И все-таки теперь ехать нельзя. Об этом говорит разум. Прежде всего надо кончить учебу. При отсутствии литературы в П. учиться на заочном будет невозможно…
Ведь и ты так же хорошо понимаешь все это. Но я чувствую, как сильно ты хочешь, чтобы я была с тобой, я ощущаю это так реально, как если бы ты был здесь, со мной, и у меня замирает сердце, захватывает дух, как это бывает всегда… Мне приходится делать над собой усилие, чтобы не поддаться этому и разумно рассуждать…
Твое письмо пришло 2 дня тому назад. Какое это было счастье! Все эти дни я хожу счастливая, под впечатлением его. Прекрасно представляю себе твою жизнь, работу, творчество. Я рада, что ты пишешь о нас. Я тебе нужна, я знаю. Ведь это не настоящая жизнь, когда мы не вместе…
И дальше Лида описывала, как прошел этот день, как приходили поздравить ее (нас!) родственники и школьные друзья. И пришел, между прочим, Марка Янилевский в новом синем костюме. Нет, он еще не отсидел свой срок. Но в Кишлинской тюрьме к нему, активисту культурно-воспитательной работы, хорошо относилось начальство и даже иногда отпускало его домой с ночевкой. Опять-таки забегая несколько вперед, скажу, что той же осенью — в октябре или ноябре — Марка, после пересмотра в Москве его дела, был освобожден вчистую.
Письмо заканчивалось так: «Ты ведь чувствовал, что я весь вечер думала о тебе и была с тобой? Крепко, крепко целую тебя, мой дорогой новобрачный. Forever твоя Ли».
Возвратился из отпуска Виктор Шлевков. Весь вечер он рассказывал о Москве, о кипучей столичной жизни, о женщине, с которой там сошелся. Он привез из университета, где учился до призыва, ходатайство о демобилизации.
Шлевков и мне посоветовал выписать такое ходатайство из Академии художеств.
— Тебя, как студента второго курса, должны отпустить.
— Был я студентом, а стал офицером. Не отпустят меня.
— Поговори с Кузьминым, — посоветовал Шлевков. — Он же хорошо к тебе относится.
— Он-то, может, и поймет. Но в отделе кадров — вряд ли…
Хоть я и испытывал сомнения и не верил в успех этого предприятия, но все же написал Лиде, чтобы она зашла в академию и попросила о ходатайстве.
Лида, конечно, исполнила мою просьбу. Но в ректорате Академии художеств ей сказали, что могут дать не ходатайство, а просто справку о том, что я был призван в армию со 2-го курса.
Эту справку Лида мне прислала, и я пошел к комбригу Кузьмину. Как я и ожидал, он отказался дать ход делу, бесполезно. Так и осталась эта безответная бумага лежать в моем архиве…
Между тем в начале ноября демобилизовалась первая партия — ушли с бригады «старички» — запасники. Засобирались «на гражданку» и бывшие студенты. Ушел бы, значит, и я, если бы… Ну, да что говорить, уже ведь сказано, что теперь я отвечал не только за себя…
Отец писал в очередном письме: «Буквально все твои товарищи уже учатся. Обидно за тебя».
Из дома приходили грустные письма. Умерла моя бабушка. Она прожила долгую жизнь, родила трех дочерей и пятерых сыновей, двое из которых ушли в революцию и погибли, а самого старшего в 41-м расстреляли в Минске немцы. Пережила своего мужа. Тихая, добрая-предобрая, она вечно возилась по хозяйству, на кухне. По вечерам читала и перечитывала своих любимых Шолом-Алейхема и Чехова. «Бабушка умерла так же тихо, как жила», — написала мне мама.
Мама болела, хронический плеврит уложил ее в постель. «Слабость большая, но ничего, скоро поправлюсь, — писала она. — Только б дождаться тебя, мой родной, одна эта мечта поглощает все мысли. Говорят здесь, что всех не прошедших школу комсостава к Новому году отпустят. Будем надеяться, что скоро опять попадешь на учебу, мы бы с папой совсем успокоились…»
Был и еще один повод для беспокойства: в конце октября кончался 8-летний срок у Лидиной матери. Ее письма к Лиде из лагеря близ Караганды, из какой-то Долинки, были полны надежд и опасений. Опасения — не то слово. Рашель Соломоновна страшно боялась, что ее не отпустят домой, заставят жить в этой Долинке в качестве вольнонаемной. Ведь лагерному начальству был нужен хороший зубной врач…