— А знаете, — сказал он за вечерним разговором, — Гумилев однажды вызвал меня на дуэль. Мы вообще-то сдружились в Норильске. Бараки у нас были разные, но зона-то одна. Характер у Льва был, скажем так, весьма сложный. Мы много спорили. В чем-то сходились, ну, например, в том, что в ортодоксальном марксизме есть элемент фантастики. В чем-то расходились, скажем, в оценке взглядов Ницше и Монтеня. Это были всегда очень животрепещущие для зоны темы… Да, так вот. Один из нас, Евгений Рейхман, инженер-металлург высочайшего класса и к тому же знаток итальянского Возрождения, затеял конкурс норильских поэтов. Соискатели представляли по нескольку стихотворений — анонимно, под девизами, — и оценивались они по двенадцатибалльной системе. Жюри было строгое и компетентное, в него входили, кроме Рейхмана, профессиональные литераторы. Всем было ясно, что победит Лев Николаевич. Первое место ему полагалось не только от природы — ну как же, сын таких прекрасных поэтов, — но и потому, что он и впрямь писал очень хорошие стихи. И вдруг, совершенно неожиданно, первое место присуждают мне — 8,7 балла, а у Льва — 8,2. Другой на его месте посмеялся бы, а Лев — прямо-таки взъярился. Кричал, что это нечестно… что он на воле непременно станет писателем, а я — всего лишь физик и дилетант в литературе, на воле в лучшем случае буду работать в науке… Вот такая размолвка… А через несколько дней мы схватились в другом споре — на богословскую тему, и Лев обвинил меня в том, что я оскорбил его религиозное чувство. Ничего обидного я ему не сказал, но — таков уж его характер: вспыльчивый, нетерпимый… Словом, он вызвал меня на дуэль. Я вызов принял. Но на чем же драться? Где взять — в лагере! — шпаги или дуэльные пистолеты? Лев кипел, кипел и наконец предложил отложить дуэль до будущих времен, когда мы будем на воле. Вот такая история.
— Но вы встретились с ним, когда освободились? — спросил я.
— Встретились. — Снегов тихо посмеялся. — Двадцать лет спустя, в шестидесятые годы. Мы с Галей приехали в Ленинград и навестили Льва Николаевича. Он профессорствовал в ЛГУ. И набирал известность как оригинальный историк. Да, мы побывали у него, он жил тогда на Московском проспекте в небольшой комнатке, заваленной книгами. Пустились, конечно, под коньячок, в воспоминания о лагерном прошлом, и я, между прочим, напомнил Льву об отложенной дуэли. Он это помнил, но забыл о причине нашей ссоры. Я подробно рассказал. И не удержался от злорадного вопроса: скажи-ка, профессор, кто из нас стал писателем, а кто ученым?
Три дня мы гостили у Снеговых на турбазе на Куршской косе, и эти дни навсегда остались со мной как одно из самых ярких событий жизни.
В 1994 году Сергей Александрович скончался. Книга его воспоминаний — «В середине века (в тюрьме и зоне)» вышла в Калининграде два года спустя.
Галина Николаевна пережила мужа на несколько лет.
Люди смертны. Но их души… Конечно, это из области иррационального, вопрос веры, а не знания, но — хочется верить, что души не исчезают бесследно. Что они встречаются… Особенно души, познавшие Большую Любовь…
Есть у Снегова фантастический рассказ «Умершие живут». Ученые-физики братья Рой и Генрих (излюбленные персонажи, проходящие через многие снеговские рассказы) занимаются расшифровкой излучений человеческого мозга. Волны мозга, излученные в космос, фиксируются на стереоэкране — это огромная мешанина неясных голосов, лиц, строений. Но в этом «шуме» выделяются и опознаются братьями излучения выдающейся интенсивности, они принадлежат людям, даже давно умершим, чей мозг генерировал особо мощно. Так они, Рой и Генрих, опознают (и видят на экране) знаменитого Пьера Ферма в тот счастливый день, когда он нашел доказательство великой теоремы. Видят и опознают Франсуа Вийона, в тюрьме читающего свои стихи сокамерникам в тот день, когда ему заменили виселицу десятилетним изгнанием из Парижа…
Мне кажется, что где-то в галактическом пространстве мчатся излучения мощного мозга Сергея Снегова.
В марте 1980-го состоялось выездное заседание Совета по приключенческой и НФ-литературе в Тбилиси. Принимали нас по-грузински широко. Жили мы на проспекте Руставели в старинной гостинице «Тбилиси», в которой, по преданию, некогда останавливался Александр Дюма. (Подобно тому как в Древней Греции семь городов оспаривали право называться родиной Гомера, семь тбилисских отелей спорили о том, что их постояльцем был Дюма.)
В наше расписание входила поездка в Гори. Тамошний музей Сталина поражал своей пышностью, но мне запомнилась главным образом фотокопия прошения семинариста Джугашвили на имя ректора духовной семинарии — он просил, ввиду «грудной болезни», мучившей его, бедняжку, освободить его от переэкзаменовки по Закону Божьему. Не от экзамена, который он, стало быть, провалил, а от переэкзаменовки. С юных лет этот семинарист был очень не в ладах с Законом Божьим…
Под кровлей помпезного музея стоял скромный маленький домик, в котором и родился будущий отец народов. Спартанская обстановка, керосиновая лампа на столе. Один из нашей группы, латвийский прозаик Гунар Цирулис, сказал:
— Хороший домик. Вот и жил бы тут.
Да уж, если бы…
Потом горийский прокурор, автор детективных романов, закатил нам банкет. Веселое застолье продолжалось, пока окна пиршественного зала не заволокло вечерней синевой. Тосты были по-грузински длинные и цветистые. Один из гостеприимных хозяев говорил, как он рад познакомиться с уважаемым Георгием Гуревичем.
— Я завтра вспомню, — сказал он, — что целовался с Гуревичем…
— И меня стошнит, — подсказал я ему под хохот зала.
Вспоминаю, что был в тот день, что называется, в ударе. Сам прокурор сказал мне после банкета:
— Вы говорите как грузин.
Лучшего комплимента я в жизни не получал.
Георгий Иосифович Гуревич родился в 1917 году в Москве — как говорится, ровесник Октября. Он был вундеркиндом — в четырехлетием возрасте выучился читать и писать, более того — сочинять. Вывел печатными буквами название первого своего сочинения: «Конь хробрец», далее шло несколько строчек о покупке коня, но затем вдохновение юного автора иссякло.
Часами сидел мальчик над томами Брэма, разглядывая на картинках зверей. Ему хотелось их всех перерисовать, а еще лучше — увидеть наяву, а для этого — объехать все материки. И он накидывался на географические карты, перерисовывал их, мысленно путешествовал. (Признаюсь, что и я с детства увлекался географией, рисовал карты. Даже и сейчас, в конце жизни, люблю листать атлас.)
Мальчик-вундеркинд подрастал, все больше проявлялась в нем душа исследователя, фантазера. Не только география — химия его увлекала. Хотелось понять, как устроены, из каких элементов состоят все вещи, вся материя и, конечно, всё живое, одушевленное. С юных лет отличался Георгий Иосифович глубокомыслием.
Он писал рассказы, стихи, начинал (и бросал) романы. В школе был прекрасный учитель литературы, однофамилец, он организовал литературный кружок. Нередко приглашал на занятия кружка писателей. В книге воспоминаний Гуревич впоследствии напишет, как приходили на кружок приглашенные Борис Пильняк, Сергей Третьяков, Лев Кассиль, Корней Чуковский. «Чуковский читал нам отрывки из „Чукоккалы“, тогда еще не изданной, рассказывал о Блоке, Репине, Маяковском. Больше всего мне запомнилось, как Маяковский с утра уходил бродить по прибрежным скалам, шагал, шепотом повторяя слова, а к вечеру приносил четыре новых строки, в удачный день — восемь строк для „Облака в штанах“, и за ужином читал все с начала плюс новые строки. А пятилетняя дочка Чуковского запомнила все наизусть и однажды потрясла родителей, декламируя: „Выбласывается как голая плоститутка из голящего публицного дома“…»
Уже тогда, в школе, Георгий твердо знал, что будет писателем.
По окончании школы он поступил в архитектурный институт, но проучился там недолго: «Ошибся я. Понял, что не архитектурная у меня душа. В распоряжении архитектора мало слов (архитектурные элементы я имею в виду: окна, стены, панели, капители, пилястры), а у литератора десятки тысяч, сумей распорядиться, сказать оригинально оригинальное».