Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В рассказе я оставил ему имя, только фамилию заменил, ну и придумал, конечно, сюжет. Рассказ получился большой, около двух печатных листов, но для дипломной работы была желательна проза большего объема (хотя никакими писаными правилами это не регламентировалось).

Алексей Дмитриевич Карцев, мой руководитель на последних курсах, представил «Бригадира» наилучшим образом. Рецензии, содержавшие и некоторые критические замечания, без коих не бывает рецензий, в целом были положительные. И комиссия выставила моей дипломной работе оценку «хорошо».

Замечу тут же, что «Шестнадцатилетний бригадир» был моей первой (если не считать газетных очерков) публикацией: в 1955 году его напечатал альманах «Молодая гвардия» № 15. В подзаголовке стояло: «Повесть». Да, по сути, этот большой рассказ и был маленькой повестью. Впоследствии запомнившиеся мне голодные мальчишки-судосборщики с Морского завода вошли в мой роман «Кронштадт».

А тогда, в июне 52-го, я, защитив диплом, готовился к последнему госэкзамену — по русской и советской литературе. Бегал в институт на обзорные лекции — их читали В. Архипов и Новицкий. Запомнилось: Павел Иванович Новицкий, грузный, седой, с большим белым воротником рубахи, выпущенным поверх пиджака, сидит за столом и громоподобно выкрикивает строфы из «Облака в штанах», из «Думы про Опанаса»…

В один из тех дней мы, несколько студентов Литинститута, отправились в Центральный дом литераторов — на обсуждение пьесы Федора Панферова «Когда мы красивы». Длинный зал был набит писателями и окололитературной публикой. Кое-как мы устроились в задних рядах и навострили уши.

На сцене за столом сидел автор нашумевшей пьесы — он выглядел, со своей седеющей шевелюрой, весьма импозантно. Председательствующий Борис Лавренев, лысоватый, с бледным постным лицом, поднялся, оглядел сквозь очки зал и начал вступительную речь. С интересом смотрел я на Лавренева, автора рассказов, которые я любил, — «Ветер», «Сорок первый», «Стратегическая ошибка». Что до его пьес, то знаменитый «Разлом», будучи советской классикой, не подлежал критике, а вот пьеса «За тех, кто в море», отмеченная Сталинской премией, мне что-то не нравилась, казалась слишком головной, надуманной. Я ведь знал действующий флот не понаслышке и мог судить об его людях и проблемах, как теперь говорят, адекватно.

Начались выступления писателей. Над трибуной воздвиглась нечесаная голова, одутловатая физиономия — Анатолий Суров, модный драматург, лауреат. Пьесу Панферова он хвалил, но речь его была сумбурна. Суров сопел, путался в словах, не мог заканчивать фраз. Кто-то громко выкрикнул из зала: «Пойди проспись!» Лавренев строго постучал авторучкой по графину.

Молодой критик Кладо жестко раскритиковал пьесу: несуразности в сюжете… и разве можно собакам героев давать имена своих литературных оппонентов… и что это за странные ремарки вроде «Он обнимает ее всю»?

Александр Чаковский говорил очень гладко, но трудно было понять — одобряет он пьесу или порицает. Как-то здорово у него получалось: одновременно и «да» и «нет». В ходе его речи в зал вошел Алексей Сурков, остановился в проходе, возле ряда, в котором мы сидели. Он послушал, послушал — усмехнулся, покрутил головой и сказал: «Обаятельный демагог».

Валентин Овечкин спокойно и деловито объяснил, почему пьеса уважаемого писателя — явная литературная неудача. Он даже подсчитал, какой объем (в печатных листах) занимает пьеса в огромном тираже опубликовавшего ее журнала и какому количеству загубленной древесины (в кубометрах) этот объем соответствует.

Кто-то еще выступал. Затем поднялся Федор Панферов и произнес длинную речь, упирая на общественное звучание своего детища и напрочь отвергая критику.

25 июня я сдал госэкзамен по литературе (на «отлично») — и с удивлением обнаружил, что испытываю не столько радость освобождения, сколько ощущение пустоты. Ну что это такое — больше не надо корпеть над книгами, выписывая имена, даты и названия; не надо бежать на обзорные лекции, на консультации; не надо беспокоиться, что не успел дочитать (просмотреть) до конца, скажем, «Историю Тома Джонса, найденыша» или «Воспитание чувств»… Ничего не надо — кончен бал! Получи синенькую книжицу диплома — и, помахав на прощанье Александру Ивановичу Герцену, оборотившемуся спиной к бывшему своему особняку на Тверском бульваре, топай в любую из четырех сторон…

Вот написал: «Воспитание чувств» — и вспомнилась небольшая сценка. На четвертом курсе сдавали западноевропейскую литературу XIX века. Я вытянул билет и сел обдумывать. А Миша Файтельсон уже обдумал свой билет и пошел отвечать. У него был Флобер, и он бойко рассказал о «Госпоже Бовари».

— Так, — сказала, не дослушав, преподаватель Лидия Александровна. — А теперь о «Воспитании чувств».

— «Воспитание чувств»? — бодро начал Файтельсон. — Ну, там чувствуется…

— Воспитание, — подсказал я.

Лидия Александровна засмеялась и, слабо взмахнув рукой, отпустила Файтельсона.

Итак, окончен Литинститут. Мне и радостно, и печально. Прощайте, однокурсники, творчества вам и удачи! Прощайте, преподаватели, я сохраню до конца своих дней добрую память о вас и благодарность — Сергей Иванович и Николай Иванович Радциги, Сергей Константинович Шамбинаго, Александр Александрович Реформатский, Ульрих Ричардович Фохт, Валентин Фердинандович Асмус, Лидия Александровна Симонян…

Согласно диплому я теперь литературный работник. Да я и хочу работать в литературе. Но флот все еще не отпускает меня.

Остаток отпуска — две недели — я провел в Баку.

Мечталось — всласть накупаться в теплом море, но купальня оказалась на ремонте. Уж это как водится… Закон несообразности не обойдешь… Ехать же в Бузовны на пляж — далеко и, главное, жарко.

За годы, проведенные на Балтике, я как-то отвык от бакинской жары. Даже странно: я же здесь родился, я бакинец и, следовательно, устойчивость к жаре должна быть в генах. Но гены мои оказались какими-то не южными, а, наоборот, северными…

Впрочем, генетика в те годы у нас была объявлена лженаукой.

Не жили ли мы в каком-то «наоборотном» мире?

Помню, в то лето я перечитывал любимого Гоголя.

В «Невском проспекте» наткнулся на строки, поразившие точной метафорой: «Все происходит наоборот… Тот имеет отличного повара, но, к сожалению, такой маленький рот, что больше двух кусочков никак не может пропустить; другой имеет рот величиною в арку главного штаба, но, увы! должен довольствоваться каким-нибудь немецким обедом из картофеля. Как странно играет нами судьба наша!.. Все обман, все мечта, все не то, чем кажется!..»

Думал, что непременно заберу Лиду и Альку и вместе вернемся в Либаву. Да и хорошо бы родителей увезти хоть на месяц из бакинского пекла. Но — все происходит наоборот…

Нога у Лиды разболелась так, что ступить больно. Врач предписал курс серных ванн, и стал я возить Лиду в Кировский институт — так называлась в Баку сравнительно новая лечебница, где были хорошо налажены физиотерапевтические, бальнеологические и еще какие-то процедуры.

От жары выцветало бакинское небо. Безнадежно жаждали дождя акации и туи на Приморском бульваре. Норд, способный принести хоть какое-то дуновение воздуха, замер, обессиленный, где-то на бакинском нагорье. «Все, что здесь доступно оку, спит, покой ценя…»

Нет, конечно, покоя не было — было беспокойство.

И — хождение по врачам. Уже подходил к концу курс серных ванн, как вдруг новая напасть: желтуха! А тут мне уезжать, отпуск кончился…

Из моего письма от 17 июля 1952 г.:

…Вот я и дома. Сижу за нашим старым добрым столом, и все так же благосклонно взирают на меня Чехов и Чернышевский. Лежит твой блокнотик. Полистал его. Адрес пильщика дров. И рядом: «Ночь» Рубинштейна: «Мой друг, мой нежный друг, приди, твоя»… И опять: рецепт ромовой бабки… Лидуха! Страшно, необыкновенно пусто без тебя, родная моя, любимая!..

Как твое здоровье? Проходит ли желтуха? Как нога? Как Алька поживает?.. Гоняет по галерее?..

Хорошо бы сейчас снова пойти на бульвар, в нашу аллею, наэлектризованную поцелуями и словами любви, и сидеть, как встарь, как совсем недавно… Вечная моя любовь, пусто мне без тебя…

121
{"b":"574236","o":1}