Мы, встречаясь, всегда вспоминали бакинскую юность, главным образом — смешное в ней, давно ушедшей.
А «испагуан» — это вот что. Как-то раз у меня на Красноармейской мы играли с Долей в «балду». Это, знаете, превосходная игра в слова. По очереди называли буквы, из которых складывается какое-либо слово, и надо находить такие буквы, чтобы слово заканчивалось на сопернике. Буквы можно приставлять и спереди, и сзади. И вот у нас получилось «испа». Теперь моя очередь называть букву, и кроме «н» никакой не было, чтобы получилось слово. Но, скажи я «н», Доля немедленно бросит «е» или «к», а «испанец» или «испанка» заканчивались на мне, и я проиграл. И тогда я сказал: «г».
— Испаг? — удивился Доля.
Он долго думал, но не нашел слово, которое я имел в виду, — и сдался. Я был обязан назвать слово, и я сказал:
— Испагуан.
— А что это такое?
— Ну, был такой динозавр.
— Был игуанодон, — сказал Доля, — а испагуана, по-моему, не было.
— Был, — сказал я, — и тот, и другой…
После окончания школы мы с Долей встречались редко, но каждый раз при встрече он вспоминал придуманного мной «испагуана», и мы хохотали…
С Долей всегда было весело. В цукасовской комнате стоял старый рояль. Когда-то, в молодые свои годы играла на нем Зинаида Ароновна, но после гибели на войне, в ополчении, мужа она ни разу не села к инструменту. «Бехштейн», казалось, умолк навсегда.
Но вот братец открыл крышку, прошелся по клавиатуре, рояль был изрядно расстроен — ну, не беда. Доля устроил нам чудный фортепианный вечер. Сыграл по моей просьбе часть 2-й рапсодии Листа. Спел, аккомпанируя сам себе, арию Алеко («Весь табор спит…»). А потом, представьте себе, спел каватину Розины из «Севильского цирюльника». Мы с Милой и Сережей покатывались, когда Долька заливался колоратурным сопрано: «Я так безропотна и простоду-ушна…» Зинаида Ароновна слушала с интересом, на ее сухоньком неулыбчивом лице появилась слабая улыбка…
Из моего письма Лиде:
<b>16 июня 1949 г.</b>
Родная моя!
Не сердись, что не могу часто писать. Совершенно, понимаешь, совершенно нет времени. Почти не разгибаясь, сижу за учебниками. Просто дикое расписание в этом году. Не успеваю сдать один экзамен, как нависает следующий… Удивляюсь, как мне пока все это сходит.
Я тебе писал уже, что 7-го сдал русскую литературу XVIII века. Конечно, все я прочесть не успел, но мне везет, попалось то, что я прочел и знал (Державин и Феофан). 10-го сдал Реформатскому современный русский язык. Накануне занимался зверски. Нужно было разобраться в очень сложных вещах (особенно — фонетическое и фонематическое транскрибирование и т. п.). Разобрался, в общем. Получил 5-ку.
13-го сдавал западную литературу.
Вчера должен был сдавать одновременно (!) экзамен по новейшей и зачет по новой истории. Конечно, немыслимо было за 1,5 дня подготовить два больших курса (в одной «Истории дипломатии» нужно было прочесть 700 страниц). И я сдал только новейшую (отлично), а новую перенес на конец сессии…
Завтра зачет по русской литературе XIX века (1-я треть, до Гоголя). Я еще не начинал готовиться. Завтра засяду с 7 ч. утра, до 6 час. успею просмотреть (у нас все экзамены в 6 час. вечера).
Я страшно устаю. По сути дела, не отрываюсь целыми днями от книг.
Пьеса моя отпечатана. Сегодня отвез ее в политуправление ВМФ…
Ох уж эта пьеса! Кажется, легче было написать, чем пробить ей дорогу на сцену, а ее автора вытащить из Свинемюнде… Не слишком ли многого я ожидал от своего «Свежего ветра»? Да, наверное.
Но уже то хорошо, что пьеса была зачтена мне в Литинституте по творчеству. Ее прочел драматург Александр Крон. Я помнил его по Кронштадту: в годы войны Крон какое-то время работал в многотиражке бригады подводных лодок. Мне очень нравилась его пьеса «Офицер флота». Словом, Крон знал флот не понаслышке. Мы встретились, и Александр Александрович обстоятельно изложил свое мнение о моей пьесе. В общем, интересно, актуально, достоверно, но есть значительные недостатки. Последовал серьезный профессиональный разбор, с которым я вполне согласился.
В отзыве о пьесе Крон написал: «…Автор обнаруживает неплохое знание изображаемой среды. В бытовую реалистическую ткань пьесы включены элементы приключенческие, но сделано это с тактом и не в ущерб психологической достоверности. Пьеса свидетельствует о несомненном даровании автора и, на мой взгляд, может при некоторой доработке быть поставленной на сцене. Исправлению подлежит целый ряд неточностей…»
Пользуясь указаниями Крона, я основательно переработал пьесу. Но это — потом. А пока что я заканчивал сессию. Сдал историю СССР, марксизм, язык (английский), зачет по русской литературе (первая треть XIX века). По всем экзаменам — пятерки, только по исторической грамматике четверка.
25 июня сдал последний экзамен и разогнул усталую спину.
Кажется, именно в тот день объявился Коля Гаврилов. Он то ли в отпуск приехал погостить у брата, то ли учился на годичных курсах — не помню. К своему брату, живущему напротив Белорусского вокзала, он и пригласил нас с Сережей. Мы здорово расслабились там (теперь говорят: оттянулись). Вспоминали, конечно, Пиллау, смешные происшествия. Коля читал свои стихи, а его брат не забывал подливать нам. Пили мы спирт, настоянный на чем-то приятно пахнущем.
— Ну, а как твоя Зина? — спрашиваю. — Как дочка?
— Зина в деревне, дочка бегает, речка течет, — отвечает Коля Гаврилов.
И, уже не в первый раз, рассказывает байку о происхождении речки, носящей запоминающееся название: Высса. Мол, не было никакой реки возле деревни, и задумались мужики: да неужели не могём мы сделать, чтобы речка потекла? Вот собрались они на угоре да и всем миром выссались. Глянь, она и потекла, речка, — потому и назвали ее Выссой.
Поздним вечером возвращались мы с Сережей домой. Шли по пустынной улице Горького. Где-то на полдороге заметил я у Сережи на лице странную улыбку. С этой улыбкой вошел он в спящую квартиру, с этой улыбкой молча выслушал Милкины инвективы. Легли спать. Не успел я заснуть, как слышу: Сережа вскочил и побежал вон из комнаты. Из дальнего конца коридора, из туалета, донеслись звуки, свидетельствующие о том, что он бурно освобождался от выпитого спирта. Вернулся Сережа, улегся обратно. И тут я чувствую, что тоже… Вскочил, побежал в туалет, с протяжным стоном облегчения изверг подступившее к горлу… Вернулся, лег на свой сундук. Ну, все в порядке. И тут вдруг вскочила Мила, кинулась туда же… как ни странно, ее тоже стошнило, даром что была она трезвой как стеклышко.
Иногда я прохожу по Тверской напротив Белорусского вокзала и вижу на углу Лесной огромный рекламный щит: «Здесь умеют ценить вино». За рекламой — златоглавая церковь с шатровой колокольней. А рядом — старый дом, тот самый, в котором мы некогда бражничали у брата Коли Гаврилова. С ностальгической усмешкой гляжу на этот дом, на рекламу — и думаю: надо бы на ней написать не «вино», а «спирт».
За старым либавским парком протянулась полоса невысоких дюн, а за дюнами — пляж и море.
О, какое блаженство — лежать на мягком теплом песке в дюнах и глядеть в голубизну воздушного океана, и рядом — самые дорогие на свете люди. Алька, в белой панамке, строит что-то из песка и лепечет не умолкая, и подбегает к Лиде: «Ма, пить!» И Лида, уже успевшая немного загореть, тянется к сумке, достает бутылочку с водой. А я гляжу на ее руку и думаю: как красива женская рука…
Однако припекает сегодня — почти как в Бузовнах на Апшероне, куда мы ездили когда-то купаться. Стряхивая с себя песок, иду в воду. Ух, холодна! Это не теплое Каспийское море моего детства. Но все равно хорошо. Плыву, плыву, ложусь на спину. Море мягко покачивает меня, и текут рассеянные мысли…