Гавани, матросы, — ребячливая и циническая порода, — наполняют их веселостью своих инстинктов сорвавшегося самца и мечтательностью своих наивных глаз, — этих глаз цвета воды и неба, которые всегда с удивлением видишь на обветренных и суровых лицах морских волков.
Гавани! промышленное население, подозрительное и космополитическое, располагает там на улицах свои живописные отрепья каторжников и корсаров; гнусная проституция, вся сотканная из грязи, голода и нищеты наших северных стран, расцветает под солнцем юга какой-то особой красотой; в нарядах нагло предлагающих себя женщин здесь есть что-то вызывающее, сверкающее, восточное; их скулы натерты румянами, их горящие словно угли глаза, их прически, усыпанные мишурой, делают их похожими на вечных кукол, словно они — единственные образцы форм, предназначенных для избытка похоти и для здоровья мужчин: и любовь там заключает в себе что-то животное, что успокаивает и вместе с тем возбуждает мозг интеллигентов… О! постоянный риск авантюр, которым горят глаза путешественников, вооруженные схватки, насилия и убийства ножом из-за угла в некоторых подозрительных уличках, например, в Тунисе, старой Генуе и Тулони, и Виллафранке близ Ниццы, да и в самой старой Ницце. Там среди зловония рынков, среди отбросов плодов и овощей, только там, явится вам Астарта в образе какого-нибудь прекрасного человеческого цветка, пышущего здоровьем, чересчур розовая, чересчур рыжеволосая, с загадочными глазами животного, подобно той мясничихе с профилем Иродиады, которую провидели Гонкуры на рынке в Бордо, и вы согласитесь со мной, что оригиналы музейных портретов, тех самых, которые вас волнуют, живы только среди народа. В Венеции догарессы Академии и „Святые Урсулы“ Карпаччо постоянно встречаются на главном рынке и вдоль маленьких каналов Мурано. Кавальери продавала апельсины в Неаполе, а Каролина Отеро — в Кадиксе, и это, быть может, две самые красивые женщины во всем вашем Париже.
О! вы, — больные тоской по прекрасному, угнетаемые поголовным уродством наших современных городов, где дворцы — банки, а церкви — заводы, — бегите от анемии, от хлороза и от разврата, жалких изобретений ничтожных душ в союзе с голодом. Бегите ото всех утонченных гнусностей спиртуозного Лондона и нищенского Парижа; уезжайте, устраивайте свою жизнь в другом месте. Я уезжаю завтра в Индию — хотите ехать со мной? Я увезу вас! Я не страдаю более ни кошмарами, ни галлюцинациями с тех пор, как сам строю свою жизнь. Создать свою жизнь, вот конечная цель; но как нужно познать самого себя, раньше чем прийти к этим выводам. Никто нам ничего не разъясняет; друзья обманывают нас насчет наших собственных склонностей, и только опыт открывает их нам. Против нас — наше воспитание и наша среда, да что я говорю? сама наша семья. Да я еще умышленно не называю предрассудки света и законодательства людей; затем, часто еще встретится какой-нибудь Эталь и тогда уже поздно жить своей жизнью — единственной — для которой вы родились, и это часто случается тогда, когда нам откроется наш путь. Слишком поздно, слишком поздно — каркает обыкновенно судьба в ответ на печальное „nevermore“ опыта, — никогда более, никогда более.
Я видел, как вы третьего дня сражались с ужасными кошмарами во время этого курения — которое не было курением опиума, но гашиша; опиум не курят так и в этом обмане я хорошо узнал Эталя. Я видел, как мы бледнели, обливаясь потом, хрипели и задыхались с несвязными жестами и словами, — целая мимика агонии, навлекшая на меня ужасные воспоминания; и меня объяла великая жалость, жалость исцелившегося к больному, пораженному его болезнью, эгоистическая симпатия толкнула меня к вам; и, угадав в нас обоих некоторое сходство вкусов, страданий и свойств, я тотчас побежал к вам и, так как я старше, если не годами, то опытом, я пришел предложить вам мой факел и закричать: „берегитесь“ на краю пропасти, — вы можете еще избегнуть падения».
Я слушал этого человека, точно пил любовный напиток.
Иной соблазн
16 ноября 1898 г. — Но я не уехал! Дождь струится, унылые деревья на улицах вздымаются к небу мутно-кисельного цвета; лужи черной воды, стоянки фиакров, толкотня зонтиков, — картина грязного и тоскливого ноябрьского Парижа, а сэр Томас Веллком плывет теперь навстречу солнцу. Пакетбот морской компании увозит его к благоухающей, далекой Индии, — Индии с лесами бамбуков, священными прудами и храмами… Одного слова Эталя, одного часа беседы с этим англичанином, одного вечера, проведенного с ним в кабачке, оказалось достаточно, чтобы меня удержать.
Как он ясно видел в моей душе! От этого человека ничего не скроешь. Я еще вижу нас в общей зале этого ресторана, среди высоких зеркал, залитых электрическим светом, со сверкающей хрустальной люстрой и всей этой окружающей нас публикой — женщин и мужчин в черных фраках. Обедали за маленькими столиками; женщины, все похожие друг на друга своими разукрашенными декольте и разрисованными лицами; все они были стройны, утомлены, со слишком большими и слишком беспокойными глазами на овальных лицах, со взбитыми высокими прическами; все старались воспроизвести тип Вилли, — воздушный и утонченный тип конца восемнадцатого века, пущенный в ход антикварами и в конце концов вошедший в моду среди крупных банкиров и знати. В проходах между столикам, беспрестанно выходили и входили, щеголяли великолепными вечерними накидками, шелками и газами, перекликались с одного стола на другой; мужчины самодовольно перемигивались с притворно небрежным видом, афишируя свою скуку, — словом, проделывалась вся обычная комедия роскошного зверинца, который изображает из себя ночной ресторан.
Зачем Клавдий привел меня в этот кабак, зная мою ненависть к свету и к светскости? И, раздраженный всеми этими минами, этими накрашенными взглядами и улыбками лупанаров, я переносился, по контрасту, в широкие просветы свободной и здоровой жизни третьегодняшнего разговора, к опьянению инстинктами и молодыми цивилизациями среди синевы неба и синевы моря, ко всей мощи и силе солнечного существования; я высказал Эталю все это, — весь этот подъем энергии, который зажег во мне энтузиазм Веллкома. — «Да, я знаю эту песню, — вдруг захохотал Клавдий, — Бильбао, Марсель, Барселона, — светлые глаза матросов, мудрость жизни, любовь к деятельности, почерпнутая в больших глазах путешественниц… и в жаргоне носильщиков… Я узнаю во всем этом нашего милого Томаса.
Но он вам не сказал всего.
Кроме примитивных существ и страстей, порождаемых большим приморским городом, его гаванью и верфями, и там, — надо это предвидеть, найдутся исчадия роскоши, подобные этим разряженным чертовкам, присутствие которых терзает вас здесь, — такие же порождения космополитической похоти и цивилизованной скуки.
Об этих людях сэр Томас вам ничего не говорил; он даже не позаботился набросать вам их портрет, ибо он сам принадлежит к их числу, — к шайке пресыщенных искателей невозможного, которые встречаются повсюду, — в Багии, в Марселе, в Танжере и в Кадиксе, в Тулони и в Бресте, в Гавре и в Каире, влача свои запятнанные и утонченные души сквозь пары опиума так же, как развлекаются в барах и в мюзик-холлах.
Хотите знать их признаки?.. Женщины с силуэтом андрогинов, одетые в синие суконные матроски; миллионеры-англичане с обожженными лицами, загорелыми, крепкими затылками, острыми взглядами, — все владельцы или пассажиры больших яхт; армия испорченных, спившихся, странствующих евреев, которых вы знаете не менее меня, ибо вы бывали в Алжире и в Каире; все эти праздношатающиеся, бессословные одиночки, прогуливающие по бурному морю свои измочаленные чувства или стеснительную известность своих пороков.
Ox, — сэр Томас Веллком воображает, что он исцелился; он вам это говорил, не правда ли? Ну, так он вам солгал; он вас обманул, как несчастный одержимый, ибо ни в мечетях Каира, ни в полутемных уголках Туниса, ни в тростниковых хижинах нильских селений, — нигде он не встречал никогда взглядов зеленого кристалла, в надежде обрести который он оставил все, — дорогих существ и закоренелые привычки, часто белее властные, чем сами привязанности; я это знаю от него самого. Мне он не лжет; он не может мне лгать, — и повсюду, в шумных улочках Константины, в мавританских кофейнях Бискры, всюду сирийская богиня, упоительный призрак Востока, Астарта, повсюду его обманывала, повсюду лгала ему, как и он сам лжет, увлеченный преследуемой им ложью.