— Бога! — выкрикнул идиот.
Выкрикнул и захрипел и закривлялся. Встал, размахивая бумажкой и тыча в нее пальцем. Показывал мне эту бумажку с торжеством и взвизгивал:
— Доказал! Математически! Алгебраически…
Я был поражен. К чему здесь это слово — Бог? Зачем оно? Откуда взялось? Ведь об этом не было речи.
Тогда я схватил брата за худые, влажные от пота плечи и подвел его к окну. Луна осветила лоб с прилипшими к нему вьющимися прядями волос. Глаза бессмысленно встретили лунный свет. Но в лице, кроме неразумия, было еще что-то: какое-то счастливое сияние изнутри.
IV
Брата повезли в столичную клинику. Бледный доктор провожал его.
Когда брата ввели в купе, он странно завизжал и забрался на диван с ногами.
Я остался жить в старом доме.
По ночам на чердаке кто-то упорно и скучно ходил и даже как будто напевал вполголоса.
При доме был небольшой сад, запущенный и лохматый. Пахло пряной травой и медом. Был крыжовник, малина, искривившиеся яблоки. Днем все тихо дышало и все тихо дремало. Все было покрыто паутиной и золотистой пылью. Ах, какая была безраздумная лень и сладость!
Я лежал в саду, в густой траве, и думал. В голове ленивой вереницей плыли цепкие мысли. Сознание было светло и ясно. А мне хотелось прежнего хаоса.
Мне хотелось подглядеть то, что увидел брат. Мне даже казалось порой, что в спутанном сознании брата разорвался какой-то кусок и что чрез зияющее отверстие можно было подсмотреть какой-то бесспорный аргумент, какую-то «алгебру».
Однажды ночью я потихоньку вышел из дому и пошел в поле. У меня была тайная надежда, что повторится нелепый пейзаж и соблазнительная внутренняя тревога, но ничего подобного не случилось. Была самая обыкновенная, здоровая, чувственная лунная ночь. За плетнем в мягком полумраке слышался шорох и шепот, как будто кого-то обнимали любовно.
А когда я вернулся домой и лег в постель, мни почудилось, что наверху кто-то ходит, но теперь мне было все равно.
Потом я потушил свечку и тотчас открылся целый хаос звуков мелких, мелких, как бисер.
Все шелестело, шептало и шуршало. А внятное тиканье часов на столике ясно выделялось среди тьмы.
Они неустанно твердили:
— Все-таки… Все-таки… Все-таки…
Это была как бы насмешка.
Всю ночь я не спал и слушал шелестящий сумрак.
И часы неустанно твердили:
— Все-таки… Все-таки… Все-таки…
Утром я опять пошел в сад. В саду было тревожно и от чрезмерно яркого света и от возбужденного треска кузнечиков. Траву скосили, и она беспомощно лежала умирающая. И от нее так сильно пахло, то кружилась голова.
Стены шатаются
I
Я рано проснулся, так рано, что свет в комнате был неясный, неуверенный, — и я успел услышать шорох удалявшихся ночных теней.
Я не выношу этих молчаливых серых фигур, которые всегда шелестят складками своих покровов. Но они постоянно попадаются мне на глаза то ранним утром, как сегодня, — то в сумерках, когда человеческая душа раскалывается на множество зеркальных кусочков и когда каждый осколок колет мозг и сердце.
Я знал, что сегодня со мной должно случиться что-то неприятное, что-то похожее на укол отравленной иголки.
На дворе стояла осень, ежегодная странная болезнь, которая заставляет природу, эту роскошную женщину, плакать в истерике раздражающими слезами.
Ах, эти осенние дни с их непонятными тонами, написанными сепией и желтовато-зеленой краской! Куда девалась сочная медянка и горячее золото?
Идешь по улице, а кругом увяданье и слезы и эта чувственно-податливая осенняя влажность. Еще немного осеннего солнца — и ты уже не уйдешь от этой пьяной слабости, тоски и невольного, но тягучего сочетания с природой, когда ты отдаешься сладкому томлению, замирая весь, как звучащая струна.
И чудится, что везде, во всех этих огромных домах, в которых — должно быть — много комнат с ласковыми коврами и тяжелыми молчаливыми портьерами, совершается что-нибудь тайное и соблазнительное.
Однако, что мне до этих соблазнительных тайн? Мои нервы танцуют какой-то бесовский танец. Вероятно, они все спутались и бегут беспорядочно к моему мозгу с визгом и стоном. Немудрено, что во мне такой хаос и каждый звук вызывает ряд нелепых красочных впечатлений, а каждый красочный тон влечет за собою особое сочетание запахов.
Внутри меня рождается какой-то зеленовато-коричневый осенний крик.
Я шел по улице мимо большого зловещего здания, кажется, биржи. Помню влажную стену, эти огромные, серые камни, а под ногами мокрый асфальт.
Сердце мои стучало неравномерно и пугливо и напряженно ожидало чего-то неизбежного.
И это ожидание перешло предельную черту, превратилось в какую-то странную лихорадку.
Я не мог сидеть дома, где все было полно воспоминанием об этих шуршащих существах, и я целый день бродил по городу и ездил на трамвае, жадно прислушиваясь к нестройному хору камней.
Обедал в маленьком ресторане на набережной и видел из окна вереницу белых пароходов, которые ждали с нетерпением полночи, когда разведут мост и позволят им плыть дальше под торжественную музыку звезд.
Я пил пиво, золотое пиво, от которого у меня по сердцу пробегает тень. И пока пиво шумело у меня в голове, я не чувствовал тревоги, но часов в шесть речной воздух отрезвил меня и тревога опять заколола мне грудь.
Потом на маленьком пароходике я переправился на тот берег и там до восьми часов ходил по пассажам, разглядывая пеструю публику в надежде встретить кого-то знакомого.
Около витрины японского магазина стоял молодой человек в поношенной куртке и смятой шляпе. Этот юноша был удивительно похож на меня, когда мне было лет двадцать пять и я учился в университете.
Мне хотелось подойти к нему и предложить золотого пива, потому что я вспомнил свою молодость, но он ушел куда-то и я не знал, куда он ушел.
Тогда я пошел один в пивную и пил там до тех пор, пока мысли не устроили в моем мозгу хоровода. А потом на улице все было непохоже на будни, все было очень интересно: и огни фонарей, которые кое-что знают; и бледная дама в черной шляпе со страусовым пером; и лиловый гранит, холодный гранит лилового цвета…
Шли торопливо люди, закутанные в черное, и казалось, что у всех скрыты под полою предательские ножи с жадным лезвием.
И я крикнул громко:
— Скорей же, скорей!
И вздрогнули карнизы и луна. Все закружилось. Мой крик был дерзок и вызывающ. Ко мне бежали какие-то люди, махая длинными темными руками, но я быстро перелез через перила и стал спускаться по скату к реке, где над водою мелькали огни — красные, голубые и лиловые…
Мои ноги скользили по смятой траве, а наверху, прямо перед моими глазами, сверкали зигзагами странные полосы яркого света.
Внизу вздыхала вода и что-то упрямо стучало о деревянные сваи. Это — лодка, темная, как ночь, и сильно пахнущая смолой.
Около сваи на берегу, в грязи сидела маленькая девочка в лохмотьях.
И на правом плече у нее было большое зеленовато-белое пятно; должно быть, луна случайно мазнула эту жалкую фигурку своим лучом.
А далеко наверху слышались голоса тех темных, которые махали руками и бежали ко мне.
— Направо он пошел, говорю я тебе! — ворчал сердитый сиплый голос.
И кто-то злобно отвечал:
— Молчи, Адам! Идем за угол. Сам видел.
И тогда я засмеялся:
— Ха-ха-ха!
Вода вздыхала по-прежнему и было видно, что ей все равно, кто я и зачем стою здесь, раздавленный тяжелым мраком.
Вот я опустился на землю и сел рядом с девочкой, с маленькой, худенькой девочкой, у которой дрожали плечи. И у меня на левом плече появилась зеленовато-белое пятно.
Не знаю, задремал я или нет; не знаю, был ли то сон; мне казалось, что все отделилось от меня и ушло и я остался один и только тоненькая ниточка привязывала еще меня к этому большому и тяжелому миру, на который можно опереться. И вдруг, как ракета, взвилась и вспыхнула у меня в мозгу мысль: и весь мир держится на ниточке!