— Батюшка, — промолвила Этель, стараясь всячески рассеять старца, — сегодня ночью я видела счастливый сон… Посмотрите, батюшка, какое прекрасное небо.
— Я вижу небо, — отвечал Шумахер, — только сквозь решетку моей тюрьмы, подобно тому, как вижу твою будущность, Этель, сквозь мои бедствия.
Голова его, на мгновенье поднявшаяся, снова упала на руки. Оба замолчали.
— Батюшка, — продолжала робко молодая девушка минуту спустя, — вы думаете о господине Орденере?
— Орденер? — повторил старик, как бы припоминая о ком ему говорят. — А! я знаю о ком ты говоришь. Ну что же?
— Как вы думаете, батюшка, скоро он вернется? Он уже давно уехал. Уж четвертый день…
Старик печально покачал головой.
— Я полагаю, что когда мы насчитаем четвертый год его отсутствие, то и тогда его возвращение будет столь же близко как теперь.
Этель побледнела.
— Боже мой! Неужели вы думаете, что он не вернется?
Шумахер не отвечал. Молодая девушка повторила вопрос тревожным, умоляющим тоном.
— Разве он обещал возвратиться? — раздражительно осведомился узник.
— Да, батюшка, обещал! — смущенно ответила Этель.
— И ты рассчитываешь на его возвращение? Разве он не человек? Я верю, что ястреб может вернуться к трупу, но не верю, что весна вернется в конце года.
Этель, видя, что отец ее снова впал в меланхолическое настроение духа, успокоилась. Ее девственное, детское сердце горячо опровергало мрачные мудрствование старца.
— Батюшка, — сказала она с твердостью, — господин Орденер возвратится, он не похож на других людей.
— Ты думаешь, молодая девушка?
— Вы сами знаете это, батюшка.
— Я ничего не знаю, — сказал старик. — Я слышал человеческие слова, возвещавшие деяние Божии.
Помолчав, он добавил с горькой улыбкой.
— Я размышлял об этом и вижу, что все это слишком прекрасно, чтобы быть достоверным.
— А я, батюшка, уверовала, именно потому, что это прекрасно.
— О! Молодая девушка, если бы ты была той, которой должна была бы быть, графиней Тонсберг и княгиней Воллин, окруженной целым двором красивых предателей и расчетливых обожателей, такая доверчивость подвергла бы тебя страшной опасности.
— Батюшка, это не доверчивость, это вера.
— Легко заметить, Этель, что в твоих жилах течет кровь француженки.
Эта мысль неприметно навела старика на воспоминания; он продолжал снисходительным тоном:
— Те, которые свергнули отца своего ниже той ступени, откуда он возвысился, не могут, однако, отнять у тебя право считаться дочерью Шарлотты, принцессы Тарентской; ты носишь имя одной из твоих прабабок, Адели или Эдели, графини Фландрской.
Этель думала совсем о другом.
— Батюшка, вы обижаете благородного Орденера.
— Благородного, дочь моя!.. Какой смысл придаешь ты этому слову? Я делал благородными самых подлых людей.
— Я не хочу сказать, что он благороден от благородства, которым награждают.
— Разве ты знаешь, что он потомок какого-нибудь ярлы или герзы[36]?
— Батюшка, я знаю об этом не больше вас. Может быть, — продолжала она, потупив глаза, — он сын раба или вассала. Увы! короны и лиры рисуют и на бархате каретной подножки. Дорогой батюшка, я хочу только повторить за вами, что он благороден сердцем.
Из всех людей, с которыми встречалась Этель, Орденер был наиболее и в то же время наименее ей известен. Он вмешался в ее судьбу, так сказать, как ангел, являвшийся первым людям, облеченный за раз и светом, и таинственностью. Одно его присутствие выдавало его природу и внушало обожание.
Таким образом, Орденер открыл Этели то, что люди скрывают пуще всего — свое сердце; он хранил молчание о своем отечестве и происхождении; взгляда его достаточно было для Этели, и она верила его словам. Она любила его, она отдала ему свою жизнь, изучила его душу, но не знала имени.
— Благороден сердцем! — повторил старик. — Благороден сердцем! Это благородство выше того, которым награждают короли: оно дается только от Бога. Он расточает его менее, чем те…
Переведя взор на разбитый щит, узник добавил:
— И никогда не отнимает.
— Не забудьте, батюшка, — заметила Этель, — тот, кто сохранит это благородство, легко утешится в утрате другого.
Слова эти заставили вздрогнуть отца и возвратили ему мужество. Твердым голосом он возразил:
— Справедливо, дочь моя. Но ты не знаешь, что немилость, признаваемая всеми несправедливой, иной раз оправдывается нашим тайным сознанием. Такова наша жалкая натура: в минуту несчастия возникают в нас тысячи голосов, упрекающих нас в ошибках и заблуждениях, голосов, дремавших в минуту благополучия.
— Не говорите этого, дорогой батюшка, — сказала Этель, глубоко тронутая, так как дрогнувший голос старца дал ей почувствовать, что у него вырвалась тайна одной из его печалей.
Устремив на него любящий взор и целуя его холодную морщинистую руку, она продолжала с нежностию:
— Дорогой батюшка, вы слишком строго судите двух благородных людей, господина Орденера и себя.
— А ты относишься к ним слишком милосердно, Этель! Можно подумать, что ты не понимаешь серьезного значение жизни.
— Но разве дурно с моей стороны отдавать справедливость великодушному Орденеру?
Шумахер нахмурил брови с недовольным видом.
— Дочь моя, я не могу одобрить твоего увлечение незнакомцем, которого, без сомнение, ты не увидишь более.
— О! Не думайте этого! — вскричала молодая девушка, на сердце которой как камень легли эти холодные слова. — Мы увидим его. Не для вас ли решился он подвергнуть жизнь свою опасности?
— Сознаюсь, сперва я, подобно тебе, положился на его обещания. Но нет, он не пойдет и потому не вернется к нам.
— Он пойдет, батюшка, он пойдет.
Эти слова молодая девушка произнесла почти оскорбленным тоном. Она чувствовала себя оскорбленною за своего Орденера. Увы! В душе она слишком уверена была в том, что утверждала.
Узник, по-видимому не тронутый ее словами, возразил:
— Ну, положим, он пойдет на разбойника, рискнет на эту опасность, — результат, однако, будет тот же: он не вернется.
Бедная Этель!.. Как страшно иной раз слова, сказанные равнодушно, растравляют тайную рану тревожного, истерзанного сердца! Она потупила свое бледное лицо, чтобы скрыть от холодного взора отца две слезы, невольно скатившиеся с ее распухших век.
— Ах, батюшка, — прошептала она, — может быть в ту минуту, когда вы так отзываетесь о нем, этот благородный человек умирает за вас!
Старик сомнительно покачал головой.
— Я столь же мало верю этому, как и желаю этого; впрочем, в чем, в сущности, моя вина? Я оказался бы неблагодарным к молодому человеку, так точно, как множество других были неблагодарны ко мне.
Глубокий вздох был единственным ответом Этели; Шумахер, наклонившись к столу, рассеянно перевернул несколько страниц Жизнеописание великих людей, Плутарха, том которых уже изорванный во многих местах и исписанный замечаниями, лежал перед ним.
Минуту спустя послышался стук отворившейся двери, и Шумахер, не оборачиваясь, вскричал по обыкновению:
— Не говорите! Оставьте меня в покое; я не хочу никого видеть.
— Его превосходительство господин губернатор, — провозгласил тюремщик.
Действительно, старик в генеральском мундире, со знаками ордена Слона, Даннеброга и Золотого Руна на шее, приблизился к Шумахеру, который привстал, повторяя сквозь зубы:
— Губернатор! Губернатор!
Губернатор почтительно поклонился Этели, которая, стоя возле отца, смотрела на него с беспокойным, тревожным видом.
Прежде чем вести далее наш рассказ, быть может не лишне будет напомнить в коротких словах причины, побудившие генерала Левина сделать визит в Мункгольм.
Читатель на забыл неприятных вестей, встревоживших старого губернатора в XX главе этой правдивой истории. Когда он получил их, первое, что пришло ему на ум — это необходимость немедленно допросить Шумахера; но лишь с крайним отвращением мог он решиться на этот шаг. Его доброй, великодушной натуре противна была мысль потревожить злополучного узника, и без того уже обездоленного судьбою, которого он видел на высоте могущества; противно было выведывать сурово тайны несчастия, даже заслуженного.