Мы шли с папой по глубокому, сверкающему под фонарями снегу.
И я держала его за руку. А он всё время терял в сугробах свои растоптанные тапочки. И наступал на конец длинного связанного мамой шарфа.
Потом мы с папой открыли дома все окна, чтобы выветрить дым от сгоревших котлет с макаронами — папа, конечно, забыл выключить газ, когда побежал за мной. Я поила папу горячим чаем. И гладила по голове, чтобы он не очень расстраивался из-за своей забывчивости. И мы с ним болели за наших. И кричали: «Го-о-ол!» И хлопали друг друга по плечу. Наши тогда выиграли с небывалым счётом — 9:1.
С тех пор прошло много лет. Папа никогда больше про меня не забывал. А так, по мелочам, — сколько угодно. Правда, подробностей я уже толком и не помню. Забывчивость — это у нас семейное.
У лукоморья дуб…
— Не надоело вам? — спросила мама.
Не отрываясь от телевизора, мы с папой дружно помотали головами. Не надоело, дескать, о чём разговор.
— Лучше бы духовно развивались, а не пялились в ящик.
Мы опять кивнули. Конечно, лучше, кто спорит.
У мамы лопнуло терпение, и она встала между нами и телевизором.
— Ну ты-то взрослый человек, — сказала она папе.
— Безусловно, — с некоторым сомнением в голосе ответил он и вытянул шею, чтобы немножко видеть экран.
— Вот и занялся бы её культурным совершенствованием, — мама кивнула головой в мою сторону. — Развил бы в ней тягу к прекрасному.
Мамина фраза повисла в воздухе. Не потому, что папа был совсем против. Просто он не знал как.
Понимая, что толку от нас не добьёшься, мама завернула в фольгу бутерброды и жареную курицу, собрала чемодан и большую спортивную сумку и купила на всех билеты в плацкартный вагон.
— Поехали, — сказала мама.
— Куда? — не поняли мы.
— К Пушкину, — ответила она и выключила телевизор.
Ехать к Пушкину пришлось долго. Сначала целую ночь на поезде. Потом ещё километров сто в большом туристическом автобусе.
— Александр Сергеевич, — заметила мама, — весь этот путь проделал в кибитке. На конной, между прочим, тяге.
— Вот времена были, — почесал в затылке папа. — Жил человек в собственном доме, под боком у няни. А все думали, что он в ссылке.
— Ничего удивительного, — сказала мама, — я у себя дома тоже как на каторге. И никакой няни. А Пушкин много чего в своей ссылке написал. И «у лукоморья дуб», и про Царевну Лебедь.
— Помню-помню, — согласился папа — Школьная программа. Болдинская осень в Михайловском. Или-в Тригорском? Как его там?
И папа зачем-то стал нам рассказывать — причём в рифму — про своего дальнего родственника, какого-то дядю, у которого были какие-то правила — то ли честные, то ли, наоборот, нечестные. И вот этот странный дядя очень серьёзно заболел и за это заставил себя уважать, поправлять ему подушки. Не мог, видите ли, ничего получше выдумать. Белиберда какая-то.
Я спросила папу, зачем он пошёл на поводу у этого капризного старика, ещё лекарства ему подносил. Не мог, что ли, просто вызвать «скорую»?
Папа засмеялся, а мама посмотрела на него с укоризной и стала меня духовно развивать и прививать мне тягу… в общем, цитировать Пушкина. И папа тоже стал цитировать. И так они цитировали наперегонки. И всё время друг другу подмигивали. Как заговорщики какие-то. Только одна я не понимала, о чём это они. А папа почему-то обращался по очереди то к маме, то ко мне «голубка дряхлая моя».
Потом наш автобус затормозил у какой-то деревни. В овраге за околицей ребята катались с горки. Мы успели рассмотреть, что один мальчишка потерял варежку и всё время дул на свою красную, озябшую руку.
— Шалун уж отморозил пальчик, — засмеялась мама и погрозила мальчишке в окно.
— Гляжу, поднимается медленно в гору, — показал папа на маленького мальчика, карабкающегося вверх с санками, — мужичок какой-то… сам с ноготок.
— Это Некрасов, — строго сказала мама.
— Неважно. Вся русская литература вышла из Пушкина, — обиделся на маму папа и надолго замолчал.
Я представила, как великая русская литература выходит из Пушкина, и мне стало не по себе…
…Господский дом в Михайловском оказался приземистым и достаточно скромным. Перед домом, цепляясь ветками за небо, росло могучее, кряжистое дерево.
— Анчар, — произнёс папа непонятное слово, радостно тыча пальцем в ствол.
— Анчар ядовитый, — засомневалась мама. — По-моему, это дуб.
— Который у лукоморья?
— Почему бы и нет?
— А где златая цепь?
— В ломбарде! — рассердилась мама.
— И кот учёный тоже там? — ехидно поинтересовался папа. — Вместе с русалкой?
Мне нравилось слушать, как они спорят. Но в это время экскурсовод увлекла всех за собой «осматривать экспозицию».
Про меня забыли…
— А ну, подставь ладонь.
Я не сразу сообразила, что говорилось это мне.
— Ну, подставь же. Только рукавицу сними.
Я послушно стянула зубами варежку. Мне в руку потекла струйка крупных, глянцевых, налитых семечек.
— А теперь смотри.
Я посмотрела. Передо мной, в пуховом платке, залатанном тулупе и валенках, стояла незнакомая бабушка. Сразу видно, что очень добрая. Потому что только у очень добрых бабушек бывают такие смешливые глаза и круглые румяные щёки.
— Да не на меня смотри, наверх.
— На дуб?
— Это вяз, — поправила меня бабушка. — Его сын Пушкина посадил.
— А вы откуда знаете?
— Работаю я тут, — уклончиво ответила она. — Да ты смотри, смотри.
В этот момент мне на палец опустилось что-то невесомое, но очень цепкое. Боясь ненароком спугнуть это что-то, я осторожно скосила левый глаз. И увидела птичку — нежную, как пух, И трепетную, как дыхание ветра. Грудка у птички была ярко-жёлтая, а голову её плотно облегала синяя шапочка.
— Синичка, — прошептала я.
Несколько мгновений синичка разглядывала семечки на моей ладони. Потом схватила одно зёрнышко и, резко оттолкнувшись, улетела прочь.
А на её место уже подлетала другая. Тоже синица, только поменьше. Шапочка на ней была надета неровно, как будто впопыхах. И не ярко-синяя, а нежно-голубая. Синичкины лапки доверчиво обхватили мой указательный палец. А сама она была такая крошечная, такая беззащитная, что у меня защемило сердце. Я могла бы сжать ладонь. Раздавить её в своём кулаке. Но она так легкомысленно крутила головой и переступала тонкими пальцами, что я лучше бы умерла, чем дала её в обиду.
С каждой минутой их становилось всё больше и больше. Они бесстрашно пикировали прямо в руку. Или нерешительно кружили вокруг, прежде чем боязливо опуститься на кончики моих пальцев. Некоторые, подлетев к самой ладони, вдруг резко разворачивались и улетали прочь, неожиданно вспомнив о более важных делах.
Мне казалось, что их уже сотни. Тысячи. Миллионы. В основном синицы. Иногда попадались странные экземпляры с белой грудкой и в чёрной, а не синей, шапочке. Словно они вспорхнули со старых выцветших фотографий.
— Это московки, — подсказала добрая бабушка и насыпала мне в ладонь ещё семечек.
А они всё летели и летели. И деревья слепили глаза своими белыми шубами, как в сказке. И меня всю распирало и разрывало от восторга. Мне хотелось кричать, и визжать, и прыгать. Но я стояла безмолвно, как речной карась. Только звала их тихонько:
— Ешьте, ешьте. У нас много…
Рука у меня совершенно застыла, и отчего-то нестерпимо зачесались пятка и правый бок — где-то далеко, под шубой и шерстяным свитером. Но я не могла ни почесаться, ни пошевелиться. И руку спрятать я не могла тоже. Как будто дала кому-то честное слово, поклялась стоять здесь целую вечность, пока не кончатся семечки или не отвалится с тихим звоном моя превратившаяся в льдину ладонь.