— Эй, ты! Давно не виделись!
Шкодливая физиономия. Обветренные тонкие губы. Жалкий букетик чахлых астр.
Нас с Беловым сразу посадили за одну парту. Парта оказалась последняя в ряду у окна.
И началась моя весёлая школьная жизнь.
— Приложи ухо к парте, — приказывал мне Витька Белов посреди урока.
— Зачем? — не понимала я, но ухо послушно прикладывала.
Витька колотил по парте кулаком, и мою голову разрывало от страшного, трескучего перезвона.
— Бело-о-ов!!! — стучала указкой Елизавета Георгиевна и наливалась злым пунцовым румянцем.
Не обращая на неё ни малейшего внимания, Витька прижимал пальцем к парте тетрадный листок, низко склонял голову и дул на него сбоку что есть мочи. Звук получался — будьте любезны — почище самой громкой трещотки.
Елизавета Георгиевна визгливо кричала на всю школу, таскала Белова к директору и требовала, чтобы он привёл в школу мать.
— У матери гипертония. Ей нельзя волноваться, — с неизменным спокойствием в голосе и наглостью во взгляде отвечал Витька.
Постепенно личность Белова, у которого камнем на шее висела больная мать, начала приобретать в моих глазах героические масштабы. Это был уже не просто Витька, а настоящий богатырь. Илья Муромец. Добрыня Никитич, несущий на своих плечах неподъёмную тяжесть невзгод и жизни с матерью-инвалидкой. Я представляла, как эта самая Витькина мать еле поднимает над подушкой свою слабую больную голову, а он не даёт ей упасть обратно, кормит с ложечки, поит. Подтирает, убирает, надевает огромный, не по росту, фартук и кашеварит, забравшись на шаткую табуретку. Бегает по магазинам, стоит в очередях за молоком и картошкой… Потом я как-то увидела Витьку с матерью в гастрономе. На вид вполне здоровая женщина. Сумки тащила — пуд каждая. А вот отца у него, по-моему, на самом деле не было.
Нельзя сказать, чтобы он совсем не любил учиться или был закоренелым хулиганом. Отметки у него были самые разные: и тройки, и четвёрки. Двойки, конечно, не переводились. Случались даже редкие пятёрки. Он мог неплохо учиться, когда хотел. Только почему-то не хотел. Неинтересно ему было.
По-видимому, Витька просто-напросто был диссидентом (думаю, знай мы тогда это слово, прозвали бы его именно так).
Он оказался какой-то другой, не такой, как все. Совершенно не вписывался в узкие рамки школьной дисциплины и вёл себя так, как считал нужным. Мог опоздать на первый урок минут на двадцать или прийти сразу ко второму, а то и к третьему. При этом никогда не утруждал себя россказнями на тему «Как я переводил через дорогу слепую старушку и спасал утопающего в проруби бездомного котёнка» или про похищенный ворами дневник… Он вообще не унижал себя оправданиями. Мог встать посреди урока и уйти, не дожидаясь звонка. Просто потому, что ему надоело.
Он и меня тянул за собой в бесшабашный омут веселья, вседозволенности и непослушания. На уроках мы играли в щелбаны и крестики-нолики. Рисовали карикатуры на тощую, как сухарь, Елизавету Георгиевну. Подкладывали на стул толстяку Круглову выковырянный из цветочного горшка кактус.
Мой дневник за первый класс стыдливо краснеет от замечаний, выведенных беспощадной рукой Елизаветы Георгиевны:
«Весь урок писала записки соседу по парте, а он делал из них самолётики и пускал по классу, срывая учебный процесс»;
«Мешала получать знания товарищу с предыдущей парты, тыкая ему в спину карандашом»;
«На математике болтала и хихикала, воображала себя умнее учителя».
Рядом с замечанием Елизавета Георгиевна неизменно ставила смачную жирную двойку за поведение. Когда свободное место на полях дневника заканчивалось, она записывала свои замечания и ставила двойки прямо в графе «Чтение», или «Математика», или «Физкультура».
Моя мама только пожимала плечами. Чудовищный образ, который вырисовывался после чтения плодов творчества Елизаветы Георгиевны, совершенно не вязался в её сознании со мной настоящей. И мама считала, что Елизавета Георгиевна в силу преклонного возраста с кем-то меня путает.
Вскоре Елизавета Георгиевна отсадила меня от Белова, справедливо полагая, что он мешает мне учиться. Но наша с ним тонкая, незримая связь не прервалась. Из всех девчонок в классе ко мне единственной он относился дружески-снисходительно. Даже, можно сказать, опекал.
Как-то знакомые родительских знакомых привезли мне из-за границы новый пенал. Красивый, мягкий, с магнитной защёлкой. На голубой крышке взбрыкивал копытами забавный фиолетовый пони. Внутри — иностранные ручки и разноцветные ароматные ластики. Неслыханная по тем временам роскошь. Все девчонки в классе мне дико завидовали. Впрочем, оказалось, не только они.
— Ну-ка! Дай посмотрю.
Толстые пальцы с обгрызенными ногтями по-хозяйски пошерудили в моём пенале. Раз! И мой самый любимый ластик — розовый, в форме клубнички и с таким запахом, что хотелось откусить сразу половину — исчез в бездонном кармане штанов Борьки Нефёдова.
Всю перемену я проревела в женском туалете. Вернуть потерю не представлялось возможным: с Нефёдовым не связывались даже самые отъявленные смельчаки и отчаянные герои.
Витька Белов, узнав причину моего безутешного горя, ничего не сказал. Только криво усмехнулся. Глубоко засунул руки в карманы и не спеша побрёл по коридору, равнодушно насвистывая себе под нос.
На уроке Витька так и не появился.
На следующей перемене он подошёл ко мне как ни в чём не бывало. Протянул в мою сторону тощий кулачок, весь покрытый красными незаживающими цыпками.
— Ты что? — не поняла я.
— На! — сказал Витька и перевернул кулак.
На Витькиной ладони, целый и невредимый, лежал мой розово-клубничный ластик. И такой был восхитительный запах! И такие чёртики прыгали в Витькиных болотно-зелёных глазах!
Потом Витька ещё не раз заступался за меня. Отнимал у Нефёдова мои линейки и ручки. Сдерживал толпу в дверях класса, чтобы я могла спокойно пройти. Как-то расквасил нос Круглову за то, что он испачкал мелом моё школьное платье.
Я недоумевала, почему именно меня Витька взял под свою защиту. Девчонки говорили, что я ему нравлюсь…
…Я рассматриваю большую фотографию нашего первого «А». Из одинаковых овалов выглядывают смешные физиономии: радостные, серьёзные, лохматые, прилизанные, улыбчивые, угрюмые. Я ищу себя. Моя тонкая цыплячья шея беззащитно торчит из белого стоячего воротничка. Светлые волосы зачёсаны назад, за слегка оттопыренные уши. На лице смущённая, неуверенная улыбка.
Мне кажется, ему просто было меня жалко.
Остальным девчонкам Витька спуску не давал.
Синицыной как-то намазал стул клеем «Момент». Елизавета Георгиевна вызвала её к доске, а она прилипла и сидела как пень. Даже говорить не могла — как будто клеем ей намазали не стул, а рот. И получила, конечно, двойку.
Машке Портновой Витька подбросил в портфель дохлого мышонка. Визжал весь класс — кроме Елизаветы Георгиевны и Круглова. Они валялись в обмороке и визжать не могли.
С особой изощрённостью Витька измывался над моей лучшей подругой Белкой Фридман. Ему не давали покоя Белкины волосы. Густые, жёсткие, как проволока, они ниспадали ей на плечи, завиваясь тугими крупными кольцами. Чего только Витька не придумывал! Запихивал в Белкины кудри скрученные в виде папирос бумажки, колпачки от авторучек и прочий школьный мусор. Склеивал их жвачкой и пластилином. Втихаря отрезал ножницами клочья и подсовывал их Круглову в карман…
Доказательств причастности Белова ко всем этим безобразиям не было никаких. Тем не менее никто не сомневался, чьих это рук дело.
— Скажи этому дураку Белову! — уговаривали меня подруги. — Сколько уже можно!
Наивные! Они всерьёз полагали, что я имею над Витькой какую-то власть.
Повлиять на Белова было невозможно. Я не могла этого сделать, даже если бы очень сильно захотела.
И тогда они сговорились без меня.