— Хр-р-ра-а-ах! Бр-р-ра-а-ах! Гр-р-ра-а-ах!
На самом-то деле этот храп мне только чудится. Мерещится. Воображается. Этот страшный храп. Это вечное кхекание: «Кх-х-хе-е-е! Кх-х-ха-а-а! Х-х-ха-а-а!» Это чихание, кряхтение.
Ничего я не слышу. Я только представляю себе, как Она там, в своей комнате, лежит на высокой кровати с шишечками в изголовье. И храпит. И кряхтит. И переворачивается с боку на бок. И пружины воют и скрипят под её огромным телом.
С тех пор много воды утекло.
Мы тогда жили в коммуналке. Только не в такой огромной и шумной, как показывают в кино. У нас всего-то две комнаты и было. В одной я с мамой и папой. В другой — Она.
Она была огромная, как скала. Нос крючком. Над губой большая волосатая бородавка. На макушке жиденький седой пучок. Голова всегда клонится набок. В руке отполированная до блеска клюка с резиновым набалдашником. Без этой клюки Она из своей комнаты не выходила. Опиралась на неё, передвигаясь по квартире. Глухо стучала по полу: стук… стук… стук…
Я боялась её панически, до истерики, до колик в животе.
Кажется, родители тоже относились к соседке с опаской. Мама всегда здоровалась с ней чересчур вежливо, даже подобострастно, словно боялась невзначай рассердить. Папа вообще не показывал из комнаты носа, если в коридоре раздавалось: стук… стук… стук…
— А ты хоть знаешь, что твоя Кривошея — колдунья?
Я у Таньки в гостях. Мы сидим на кухне, пьём чай и грызём баранки. У Танькиных родителей своя отдельная квартира. Поэтому мы не боимся, что в коридоре вдруг раздастся это страшное: стук… стук… и появится Она, в своём застиранном халате, с этой ужасной бородавкой и неопрятным пучком.
— Какая Кривошея? — не могу взять в толк я. — И почему это она моя?
— Здра-а-асьте! — насмешливо тянет Танька и макает баранку в чай. — А чья же она, если ты с ней живёшь?
— Я-а-а-а? С Кривошеей?
До меня вдруг доходит, кого имеет в виду Танька. Я зажимаю себе двумя руками рот от этой ужасной догадки.
— Ладно прикидываться! — усмехается Танька. — Будто не знаешь, что её так все называют!
Я отрицательно мотаю головой.
— Кривошея и есть. Ходит, голову набок свесит, глазом косит.
— Тань! — говорю я почему-то шёпотом.
— Что?
— А почему она колдунья?
Танька не спеша обсасывает размокшую баранку. Потом шумно отхлёбывает горячий чай.
— Почему колдунья-то? — повторяю я вопрос.
— Так говорят.
— Кто говорит?
— Все.
— Кто все-то, Тань? — у меня ещё теплится надежда, что это опять одна из вечных Танькиных шуточек.
— Да все. Баба Зина с седьмого этажа. И тётя Надя из третьего подъезда. Я сама слышала…
Танька берёт ещё одну баранку и с хрустом раскалывает её в кулаке. Я так не умею. У меня руки слабые.
— Колдует она. Факт. Вон, баба Зина на днях молоко в палатке покупала. Принесла домой, поставила кипятить — оно свернулось.
— Ну и при чём здесь Она?
— Здра-а-асьте! Всё при том же! Баба Зина, когда домой шла, твою Кривошею встретила. Идёт, палкой стучит, по сторонам зыркает. Из-за неё это всё. Точно!
Мне неприятно, что Танька называет Кривошею «моей». Но возражать я не решаюсь.
— И тётя Надя тоже…
Танька внимательно рассматривает содержимое своего стакана и пытается выловить ложкой утонувший кусок баранки. Будто бы её совсем не интересует тема разговора. А ведь сама начала.
— Что тётя Надя-то, Тань?
— Да понесла она позавчера бельё на улицу. Сушить…
Танька наконец достала из чая осклизлую баранку и сидит теперь, изучает: то ли съесть, то ли в помойку выкинуть.
— Ну! — нетерпеливо говорю я.
— Ну развесила, прищепками прищепила.
Танька вываливает мокрую баранку на стол и берёт другую, сухую. Терпению моему приходит конец.
— Ну развесила, прищепила, дальше-то, дальше что?!
— А дальше — пришла она через два часа: прищепки на верёвке висят, а бельё по кустам и деревьям раскидано. Стала собирать — двух наволочек нет.
— А при чём тут… Кривошея? — я с трудом выдавливаю из себя это жуткое слово. — Она, что ли, бельё раскидала?
— Может, и не она. Да только тётя Надя, когда бельё своё собрала, подняла глаза, а в окне эта… твоя… Смотрит прямо на тётю Надю и улыбается. Ты когда-нибудь видела, чтобы Кривошея улыбалась?
Я не видела. Я вообще стараюсь на неё не смотреть.
— То-то! Она это! Точно!
— Тань, — говорю я, — а может, это всё случайно?
— Что случайно?
— Ну всё. Молоко. Наволочки. Случайно. Может, она ни при чем?
— Здра-а-асьте! — усмехается Танька. — Как же! Ни при чём! Сама-то из-за неё в историю влипла!
— В какую историю?
— Мама тебя ругала за конфеты, забыла? Ты ещё вся заплаканная ходила. Её это проделки, точно.
Про конфеты я, конечно, помню. Мама их тогда купила на тёти-Дашин день рождения. А я не знала про день рождения. Взяла и всё съела. Мама собралась к тёте Даше, а коробка пустая.
Так что Кривошея не виновата. Хотя… в мою душу заползает червь сомнения… может, это Она меня так заколдовала, чтобы я всё съела. А может, и не ела я ничего. Может, это Она так сделала, чтобы мне показалось, что я съела.
Видя мои колебания, Танька спешит подлить масла в огонь:
— Да! Вот ещё! Тётя Надя, как твою Кривошею в окне увидала, подумала: чтоб ты окосела, чертовка старая!
— Ну? — с замиранием сердца говорю я.
— Ну и бац! У самой тёти Нади чирий на глазу выскочил. Она это всё. Ясное дело — она!
Танька откладывает в сторону баранку, отодвигает стакан с недопитым чаем и делает страшные глаза:
— Слушай! А она вам под дверь солому или палки какие не подпихивала?
— Нет. Вроде…
— А в суп она вам не дула? Булавки в платье не втыкала? Порошком из сушёных тараканов следы не посыпала?
Я в ужасе втягиваю голову в плечи:
— Зачем это?
Чёрные Танькины глаза загораются нехорошим кровожадным блеском:
— Чтобы на вас порчу навести!
— Как-кую порч-чу? — заикаясь от страха, говорю я.
— Такую! Колдовство специальное, чтоб на вас беды сыпались, как из ведра.
Я вспоминаю про двойку по русскому, про то, как мама прожгла утюгом любимую блузку, а папа потерял кошелёк с получкой. И понимаю: порча это, настоящая порча!
— А зачем ей это, Тань?
— Ну как же! — со знанием дела говорит Танька. — До ручки вас довести.
— Зачем?
— Ну доведёт вас до ручки, комнату вашу заполучит и будет жить одна в целой квартире! Как барыня!
Танька внимательно всматривается в моё лицо, довольная произведённым её словами эффектом. А я вся покрываюсь противной холодной испариной.
— А мы-то, мы-то куда? — дрожащим голосом спрашиваю я Таньку.
— Ну-у-у… — Танька неопределённо машет в воздухе баранкой.
Мне становится по-настоящему жутко.
— Тань, а можно… — я с трудом выталкиваю из себя слова, — можно… я пока… у тебя поживу? Хочешь, я тебе куклу Лизу отдам? И медвежонка. И всё-всё. А?
— Куклу Лизу хочу, — сверкает глазами Танька, — только…
Я с замиранием сердца жду Танькиного вердикта.
— Только, — продолжает Танька, — мы по-другому сделаем.
— Как?
— Мы её вообще… того… нейтрализуем!
Дома было тихо. Родители на работе. Кривошея храпела у себя после обеда. Я, закрывшись в своей комнате, делала уроки.
Входная дверь звякнула условным звонком: дзынь-дзынь, дзы-ы-ынь.
Я побежала открывать. На пороге стояла Танька. В одной руке у неё была матерчатая сумка, в другой — обыкновенный веник.
— Веник-то зачем? — удивилась я.
— Тс-с-с! — громко зашипела Танька. — Сейчас колдовство выметать будем.
Не дожидаясь приглашения, Танька проскользнула в нашу комнату и принялась за дело.
— Кулды-булды, колдовство, укатись, кулды-булды, к колдунье возвратись, — бубнила Танька, гоняя пыль. — Подумать только, сколько у вас порчи накопилось!
Я начала догадываться, что процесс «нейтрализации» колдуньи — это что-то вроде генеральной уборки. И ещё подумала, как будет рада мама, когда вернётся с работы и увидит такую чистоту.