— Я себе этого позволить не могу.
Арон все-таки написал, но отец уже никогда не узнал об этом.
Прощание
Буэнос-Айрес, декабрь 1965
Сидя у отцовской постели, я наблюдал за его беспокойным сном, слушал его тяжелое дыхание, вытирал испарину с его лба, чувствовал, как по его напряженному телу пробегает дрожь. Тот день, 17 декабря 1965 года, был жарким, но его бил озноб, и пришлось укрыть его одеялом. Он то дрожал, то потом обливался. Его вздутый живот, скрытый под одеялом, походил на гору и выглядел пугающе. Тело отца будто стонало само по себе — откуда-то из его глубин вырывались протяжные звуки, смешиваясь с бредовым, неразборчивым бормотанием. Все это будило во мне тревогу и страх; не сама смерть пугала меня, но то, как она забирает человека, как непредсказуем момент ее прихода. Есть ли способ совершить этот неизбежный переход без физических мучений и эстетического отвращения? Как отдаться до конца и без сопротивления?
Было уже за полночь, дом затих, и только с улицы доносились звуки жизни — шум и сигналы автомобилей, крики молодых людей, готовящихся к новогодним праздникам. Я не знал их, но мне были отвратительны их веселье, их способность беспечно радоваться всему подряд, которые так контрастировали с нашей скорбью.
Отца мучил холодный пот, и я только и делал, что обтирал его полотенцем. Он вроде дремал, но при этом постоянно бормотал что-то неразборчивое — выделялись лишь какие-то обрывки фраз. Я никак не мог ухватить и расшифровать эти отрывочные послания из мира его сновидений, и тут вдруг заметил, что лицо его было мокрым вовсе не от испарины, а от слез. Я продолжал вытирать их, но он внезапно вскрикнул:
— Мама, мама, спаси!
Я обнял его, пытаясь таким образом успокоить, возможно, слишком резко схватил его. Отец медленно, с видимым усилием открыл глаза и едва слышно, надтреснутым голосом произнес:
— Я был с матерью. Ты не поверишь мне, я был рядом с ней.
Мне не хотелось перечить и разубеждать, но и поддерживать его в бреду я тоже не мог:
— Она приснилась тебе, разве нет?
Он немного успокоился, проснулся окончательно и едва слышно сказал:
— Может, и приснилась, но я был с ней там. Она была в том своем домашнем платье, в темном платке, глядела на меня близоруко. Она была так близко, что, казалось, я могу дотронуться до нее. И хоть она была зла на меня, я был счастлив.
— За что зла?
Лицо его разглаживалось, напряжение уходило, и он, указав на мой стул, произнес:
— Там, где сейчас сидишь ты, стояла она, глядела на меня. «Шмилек, — сказала она мне, — что с тобой? Отчего не работаешь, а разлеживаешься?» И я ответил: «Мама, я болен, очень болен, я скоро умру». «Умрешь? — переспросила она. — Рано тебе умирать, у тебя работы много». И я ответил: «Нет у меня больше сил, только помирать и осталось». Но она говорила: «Ты должен жить, это твоя обязанность». А потом она, такая хрупкая, стала причитать: «Шмилек, Шмилек, что ты сделал со своей жизнью? На что растратил ее, на что?» И вдруг расплакалась, рассердилась и повернулась уходить, и я, чтоб удержать ее, стал просить: «Мама, мама, не бросай меня!» — но она меня не слушала. В дверях она обернулась и опять спросила: «Во что ты превратил свою жизнь, Шмилек?» И исчезла.
Отец не мог никак успокоиться, все плакал, пересказывая сон, а когда закончил рассказ, то и вовсе разрыдался, будто маленький ребенок, потерявшийся на улице. Спокойно на его страдания я смотреть не мог, но и чем помочь, тоже не знал.
— Пап, успокойся, не надо так переживать из-за сна.
— Сна? Это не сон, это была явь.
— Ты же не веришь, что бабушка и впрямь приходила к тебе?
— Нет, она не приходила, но слова ее — святая правда.
— О чем это ты?
— О том, что она права, что я спустил свою жизнь.
— Ничего ты не спустил, к тому же жизнь у тебя еще впереди.
Отец одарил меня гневным взглядом и тихо, с искаженным ненавистью лицом зачастил:
— Довольно врать уже, комедию ломать. Мы оба понимаем, что я умираю, что мне недолго осталось. Так о каком будущем ты мне поешь?! Издеваешься, что ли?!
— Но врачи говорят…
— Врачи?! К черту врачей! Мать моя знает правду: я спустил свою жизнь, а теперь нет времени передумать и все исправить. Осталось только ждать и попытаться простить себе все.
— Не суди так. Ты не растратил жизнь даром. Наоборот. Ты был нищим иммигрантом, который даже говорить не мог, без образования, без профессии, а теперь гляди, чего ты добился: у тебя есть дом, дело, ты дал детям образование, ты уважаемый человек. Где ты оступился? Да тебе гордиться надо.
Пока я говорил все это, отец продолжал плакать. Потом мы оба на какое-то время замолкли, и наконец он сказал:
— Давай ты меня выслушаешь, не перебивая. Я давно хотел сказать тебе, но никак не мог, слов недоставало.
— Не утомляй себя без нужды, пожалуйста…
— Я тебя попросил выслушать. Дай я скажу.
— Прости.
— Мы оба понимаем, что я был не лучшим отцом.
— Пожалуйста, не говори…
— Мы ничего не обсуждаем: ты слушаешь, я говорю. Это единственное, о чем я прошу. Когда ты приехал, в моей жизни появилась куча проблем. Из-за тебя я страшно ссорился с женой. У меня до сих пор звучат в голове ее оскорбления и упреки, что я злой отчим, а не отец. Возможно, она была права. Сейчас, будучи уже взрослым мужчиной, ты сможешь понять меня. Я был одинок, одинок на протяжении семи лет. Я откладывал каждую копейку, работал, как ломовая лошадь, отказывал себе даже в мелочах, но все это сносил, это было терпимо. И по ночам я не мог спать, мечты и страхи не отпускали меня. Я задавался вопросами, отчего месяцами не получаю ответов на свои письма, а те, что получал, отчего они приходили все время из разных мест — из Магнитогорска, Москвы, Украины. Отчего столько переездов? С кем живет мой сын, кто его воспитывает? Я хотел восстановить семью, и в то же время меня одолевала ярость из-за постоянных проволочек — когда власть бывала виновата, а когда и твоя мать не делала ничего, чтоб ускорить встречу. И когда вы, наконец, приехали, я встретил двоих незнакомцев. С твоей матерью было полегче, но ты отталкивал меня с первого дня. Ты не знал, как это, когда есть отец, но ведь и у меня никогда не было сына. Возможно, я был слишком строг, но и ты был капризным маменькиным сынком. Я часто бывал несправедлив к тебе, но ты должен понять, что мое недовольство было направлено не столько на тебя, сколько на другие источники неприятностей. Ты был мишенью, но все, что доставалось тебе, предназначалось другим.
— Давай оставим эту тему. Мы оба понимаем, что ошибались, признаем это. Так давай забудем.
— Забыть не получится никогда. Я должен тебе кое-что сказать и сделаю это прямо сейчас.
Я не знал, что и думать, но запретить ему говорить тоже не мог. Присев на стул у его постели, я почувствовал, что лицо мое покрылось испариной, как у него.
— Говори, что хотел сказать, — произнес я отрешенно.
— Если тебе станет легче, я хочу попросить прощения. Знаю, что по моей вине ты часто страдал, но поверь: никогда я не хотел причинить тебе боль, я хотел как лучше.
Я пересел к нему на постель, взял его руки в свои. Слезы текли по моим щекам, и я не мог ничего с этим поделать. Без страха глядя в его осунувшееся бледное лицо, я сказал:
— Это я должен просить прощения. Столько лет я боялся и недооценивал человека, достойного уважения. И теперь, когда я знаю тебя…
Отец перебил меня:
— Я раскаиваюсь за то, как жил, но еще и за то, что сделал с тобой. Так печально не знать о том, что у меня есть такой сын.
— И такой отец. Мне тоже жаль, что я ничего не сделал для того, чтоб узнать тебя получше. Прости меня.
Говорить дальше я не мог. Голос мой дрожал, из глаз текли слезы, они застили собой все. Не в состоянии подобрать слова, я обнял отца, и мы оба замолчали.
Это был последний наш разговор.
22 декабря 1965 года он впал в кому и через несколько часов скончался. На бдения пришло множество людей, его и наших друзей, желавших отдать дань уважения, но он об этом никогда не узнает. А жаль: он бы гордился такими гостями.