— Адасса тут, с нами. Она сказала позвать тебя.
— Не понимаю, но ведь еще вечером профессор говорил, что…
— Забудь ты о профессоре и приезжай скорее, не теряй времени.
— А что Родо?
Родольфо, мой младший брат, тоже жил там.
— Он тут, со мной.
— Я выезжаю.
— Я жду.
Прежде чем повесить трубку, я услышал ее слова: «Пожалуйста, веди осторожно», — и не смог сдержать улыбку.
Дина спала, и я решил не беспокоить ее. Мы с ней многое пережили, мы все еще были влюблены друг в друга, у нас было двое замечательных детей, мы делили с ней горькие неудачи и несчастья и вместе радовались успехам. Ей хватало выдержки помогать мне, и я всегда мог рассчитывать на понимание с ее стороны, когда мне что-то не удавалось, — а такое бывало часто. Всякий раз мне казалось, что она вот-вот устроит скандал, я представлял себе это, и меня это пугало. Мне казалось, что это будет переломный момент и что он непременно наступит.
Я зажег свет, и Дина заворочалась.
— Что случилось? — спросила она удивленно.
— Мама звонила. Отец плохо себя чувствует. Надо поехать к нему.
— Я поеду с тобой.
— Не сейчас. Оставайся с детьми. Я тебе попозже позвоню. Если надо будет приехать, я скажу тебе. А пока отдыхай.
— Хочу поехать с тобой.
— Потом.
— Ему совсем плохо?
— Не знаю.
— Ты не хочешь, чтоб я поехала с тобой?
— Я тебе позже позвоню, обещаю.
Солнце уже взошло, было теплое декабрьское утро. Я ехал быстро и не особо внимательно и вспоминал некоторые свои разговоры с отцом. Во времена, когда он отходил от болезни, мы подолгу разговаривали вечерами — впервые тогда мы говорили друг с другом как два взрослых человека. Я узнавал о нем все больше — и чем больше я узнавал, тем страшнее мне было замечать, каким бледным становилось его лицо и какими прозрачными делались его глаза. Враждебное выражение его бесцветных глаз на протяжении стольких лет наводило на меня ужас, а сейчас он будто бы весь затухал, его словно поглощала тьма. Мне казалось, и я чувствовал это, что благодаря нашим ночным беседам связь между нами крепла, и ему было приятно это осознавать. Эти беседы были необходимы мне для того, чтобы понять самого себя, чтобы разобраться со своей судьбой, но смерть, кажется, опередила меня.
Я вдруг вспомнил стихотворение Хаима Нахмана Бялика, великолепного израильского поэта, говорившего о смерти невероятно просто: «Haiá ish, veeinenu» («Был человек, и не стало его»).
Такое простое восприятие смерти! Быть и затем перестать быть — и это все? Причиняла ли отцу боль мысль о небытии, или он заставлял себя признать, что в этом есть смысл? Потому что если бы чувство утраты было чем-то временным, то боль от нее притуплялась бы, но слово «заставлял» переводило утрату в категорию невосполнимых.
Как поддержать его? Как не думать постоянно о том, что всех нас ждет одна и та же участь?
Утрата навсегда разделяет нас. К утрате мы идем; какое-то непродолжительное время нами овладевает ярость, неизвестность и что-то похожее на любовь.
Ярость и неизвестность переполняли меня десятки лет, бешенство ослепляло меня — и я ощущал все это по отношению к этому чужому человеку, моему отцу.
И вот сейчас я должен был встретить его смерть — то, чего я столько раз желал ему, то, что должно было принести мне облегчение, то, за мысли о чем я впоследствии раскаивался.
Я расплакался. Расплакался по человеку, которого запоздало открыл для себя уже после того, как объявил докучливой помехой.
Я прибавил газу, так как боялся безнадежно опоздать.
— Это конец, — повторял я про себя, вытирая слезы.
Утро потихоньку вступало в права. Я вспомнил, как впервые встретился с отцом, — это тоже было ранним утром, и тогда между нами возникло непонимание, задавшее тон всей моей дальнейшей жизни, полной тревоги и, возможно, какой-то необычной любви, которую я так поздно осознал.
С того раннего утра прошло более тридцати лет. Частенько я воссоздавал его в памяти — выражения лиц, жесты, слова — извращенная пытка для памяти, вынуждавшая меня вновь погружаться в глубины боли с тем, чтобы демонизировать виновника этой боли.
Приближаясь к дому родителей, я восстанавливал в памяти сцену тридцатилетней давности, происходившую ранним ноябрьским утром 1933 года.
Я растерянно рассматривал с палубы корабля размытую панораму Буэнос-Айреса, города множества тайн. Вдалеке, в порту, маячили нечеткие силуэты, причудливо освещенные ранним солнцем. Помню, как медленно гасли фонари и из темноты проявлялось множество ликов этого незнакомого мне города.
Мне хотелось этой встречи с отцом, и в то же время я очень ее боялся.
Я и представить не мог, что спустя тридцать лет, практически в то же самое время, я пойму, что вот-вот навсегда потеряю его. Я ощущал невероятную тревогу и даже страх: нам предстояло столько всего почувствовать, столько разговоров завершить, но у нас совсем не оставалось времени.
Дрожащей рукой я открыл дверь в квартиру. Никто не вышел мне навстречу. Я понял, что приехал слишком поздно.
Сын без отца
Украина — Советский Союз, 1930 год
Я родился на Украине, в небольшом поселке с двумя названиями, и эта шизофреническая топонимическая раздвоенность иной раз влияла на мое самоопределение. На русском и украинском он назывался Теофиполь, а на идиш — Чон.
Как маленькая деревушка, потерянная среди славянских земель, сохранила свое греко-латинское название — загадка. Проследив его этимологию (Тео, что по-гречески «Бог», áefilius — что по-латыни «сын», да polis — по-гречески «город»), можно прийти к выводу, что родился я в городе Сына Божьего. Предопределил ли этот факт мою судьбу? Мы никогда не узнаем точно, да и страшно такие вещи узнавать. Хотя, возможно, мне и следовало бы разобраться. Моя мать никогда не имела возможности изучать мертвые языки, подарила мне такую возможность. Так что вышло, что мать никогда не готовила меня к какой-то миссии и удовлетворилась теми признаками детской гениальности, которые смогла у меня обнаружить едва ли не в первые дни жизни. «Может, он и не Сын Божий, но с такой-то головою должен стать хотя бы министром».
Не знаю, отчего ее предсказания так и не сбылись.
Когда я появился на свет, в Чоне насчитывалось около тысячи жителей, в основном евреев. Мои дед и бабка, как и их предки, веками жили на территории Российской империи, даром что их родные места и земли, принадлежавшие им века тому назад, относились еще к империи Карла Великого, а происходили они сами вообще из ветхозаветных земель — чуть ли не из Ура Халдейского. От царской власти они очень пострадали: были кровавые погромы, черта оседлости, запрет на переезд, получение образования, свободный выбор профессии и куча других ограничений. Некоторым царям на протяжении десятков лет, а то и всю жизнь, доставляло удовольствие пополнять списки этих ограничений. В результате мы были обречены на унижения, на безрадостную и беспокойную жизнь без какого-либо будущего и надежд на лучшее.
Из-за повальной бедности мои предки выживали маленькими сообществами, на которые империя не обращала внимания, и терпели нищету так, будто это был их неизбежный долг; в то же время они мечтали о Мессии, который пришел бы и отвел бы их назад в землю обетованную. Вместе с другими народами империи они переживали тяготы авторитарного гнета и несправедливость замороженных в своем развитии экономических отношений. Закон запрещал им владеть землей, и это во времена экономики, которая держалась лишь на сельском хозяйстве. Им не оставалось иного выхода, кроме как заниматься ремесленничеством, ростовщичеством и меной, торговлей предметами первой необходимости и либо быть за это всеми презираемыми, либо быть совсем нищими и жить набожно, в соответствии с Писанием и советами раввинов, таких же невежественных и беззащитных, как и их прихожане.
Мой дед занимал в этой темной системе привилегированное положение. Я знал из семейных легенд, что он в царские времена успел накопить «небольшое состояние», торгуя скотом. Спустя годы я узнал, в чем состояло его небольшое богатство: три коровы, две лошади, дом и скверный характер.