В те времена сомнений и дезориентации я взялся делать репортажи с культурных мероприятиях, которые проводила «Эвраика» — организация, занимавшаяся вопросами еврейской культуры. Я болтал с людьми, много шутил, ко мне подошла девушка и протянула руку в знак приветствия. И с тех пор мы не расставались.
Дина привнесла немного света в наши внутрисемейные отношения. И мать и отец полюбили ее с того самого момента, когда я привел ее в дом и представил. Одним из прекрасных ее качеств было то, что ее поведение каким-то непостижимым образом разбивало барьеры, которые мешали нам нормально проявлять эмоции. В нашей семье любовь считалась чем-то запретным и постыдным. Дина «узаконила» ее своей невозмутимой непосредственностью. Некоторым образом это вписывалось в схему отношений между матерью и родителями отца. Кроме прочего, Дина замечательно, хоть и не часто, готовила — ей редко доводилось продемонстрировать талант, поскольку мать почти никогда не отдавала монополию на домашние обязанности, в отличие от бабушки, которая предпочитала читать, а не готовить.
С появлением Дины в моей жизни произошли серьезные перемены. Оказалось, что в ней есть место счастью, которого я никогда раньше не знал. Ее благоразумие и уравновешенность, несмотря на молодость, помогали мне принимать реальность, расшифровывать ее проявления и распутывать причинно-следственные связи, но я так и не отрекся от своих утопических представлений о мире, которые пусть и вели к разочарованиям, но зато делали осмысленной жизнь даже во времена полного безверия.
На палимпсесте проступали и некогда стертые знаки, указывавшие на скрытое значение тогдашних событий: после женитьбы я окончил университет, мне присудили первый приз в литературном конкурсе (я писал на идиш), который в Нью-Йорке проводили видные еврейские писатели (они увидели во мне продолжателя своего дела), но я отрекся от этой миссии, поскольку никогда больше не писал на идиш (разве что письма, адресованные матери). Я занимался своей карьерой, а Дина своей карьерой в музыке, и мы оба, почти совсем ничего не делая для этого, оказались представителями так называемого аргентинского среднего класса: его социальные и культурные потребности совпадали с нашими. Тогда было другое время.
Отец скрывал агрессивное ко мне отношение перед Диной и ее авторитетными родственниками, принадлежавшими к кругу аргентинских сионистских лидеров, писателей, культурных и общественных деятелей, в особенности из-за ее деда, чье появление на чтениях в синагоге считалось большой честью. Его недовольство мной несколько уменьшалось, когда кто-то из приятелей, родственников или соседей упоминал о моих личных успехах, но отец почти никогда не показывал своего удовлетворения. Мы, наконец, примирились хотя бы формально: стычки прекратились, но состояния войны никто не отменял — наш мир больше походил на политику невмешательства и нейтралитета. И тут появилась Дина, которая изменила расстановку сил. Но это не значило, что изменилось мое отношение к отцу, он так и не стал для меня настоящим отцом или хотя бы собеседником. Вся его любовь доставалась нашим детям — его внукам, хотя мы и старались ограничивать его в безграничных потаканиях им. Наше понимание педагогики зиждилось на том, что линию нельзя менять в течение хотя бы нескольких лет — после того, как ребенка отнимают от груди, он должен соблюдать график и содержаться в спартанской строгости — твердые принципы зыбкой философии. Наши родители и наши дети были жертвами этой школы нетерпимости. Да и мы сами. Зато много лет спустя некоторые психоаналитики смогли на этом заработать: все мы рано или поздно оказываемся на кушетке — и дети и внуки.
В тесной гостиной «Эль Паулара» я вспомнил наши годы взросления и возмужания, когда мы могли себе позволить жить уверенно и ровно, в отличие от наших близких друзей, разделявших с нами наши искания. Это была замечательная своим позитивом интерлюдия, которую я должен был прервать с тем, чтоб продолжить историю, — она вертелась на языке, но все никак мне не давалась.
Я постарался взять себя в руки и обратился к Марии Виктории, шутливо изображая угрозу:
— Ну, запасись терпением.
День стремительно катится к ночи
И я продолжил рассказ:
— Летом 1965-го мы с родителями поехали отдохнуть в Пинамар — пляжную местность на юге от Буэнос-Айреса. Днем все было отлично, погода была прекрасная, но к вечеру отцу стало плохо, у него сильно болел желудок, и через несколько часов нас начало это тревожить по-настоящему. Но на следующий день все прошло, и мы вскоре забыли об этом думать.
Мы с Диной по очереди упрашивали родителей поехать с нами и провести хоть немного свободного времени вместе. Вообще, представители среднего класса, к которому мы себя относили, обычно арендовали с приятелями домик на закрытом пляже, чтоб уберечься от толп отдыхающих. Жены и дети обычно выбирались за город на все лето, а мужья оставались работать в городе и навещали их по выходным. К февралю это кочевье прекращалось, и все собирались вместе. Такой стиль жизни позволял уединиться с близкими, познакомиться с новыми людьми и иногда провести время в закрытой компании, что в столице было чем-то недостижимым из-за наплыва иностранцев. Мы читали, спорили о политике и культуре, не забывая и об общественных вопросах.
Многие наши друзья использовали отпуск для того, чтоб освободиться от тирании родственников, но мы, нетипичные дети, не могли позволить себе, чтоб родители изнывали от жары в городе, пока мы прохлаждаемся на побережье. В нашем приглашении провести несколько летних недель вместе было больше чувства вины, чем щедрости. Тут речь шла не о каком-то спонтанном решении, а о продуманном поступке. Мы готовились к отпуску; выбирая домик для отпуска, мы выбрали тот, в котором было бы удобно и родителям также. К концу отпуска мы клялись и божились, что в следующем году поедем отдыхать исключительно одни, но как только приближалось лето, опять начинали приглашать их. Чувство вины сильнее любых клятв.
В целом, они благоразумно ограничивали свое участие в нашей жизни на отдыхе и соблюдали правила жизни на курорте — побольше загорать и купаться. Они знакомились с людьми, проводили с ними время и таким образом только увеличивали степень нашей свободы. Кроме того, они тоже участвовали в бытовых хлопотах: занимались детьми, давали нам возможность общаться и баловали нас деликатесами еврейской кухни.
Мать Дины, как и моя мать, была прекрасным кулинаром, хотя манера готовить у них была разная: обе наслаждались приготовлением блюд по забытым традиционным рецептам, которые будили воспоминания о детстве, и наши друзья с удовольствием пользовались их щедростью.
Иногда идиллию нарушали совместные вечера, когда отец слишком налегал на выпивку, еду и болтовню.
После одной из таких вечерних посиделок я, полусонный, услышал, как мать зовет меня. Родители Дины вернулись в город вот уже неделю как, и на смену им приехали мои родители. Тем вечером мать приготовила ужин, на который мы пригласили друзей. Мы отлично провели время, ели, пили, много смеялись. Отец был в своем репертуаре, и этому способствовала обстановка: он слишком много ел, а пил еще больше. Он все время лез с разговорами к нашим друзьям, пока те не ушли. Мне было неудобно за эту словесную жвачку, но он был так счастлив, что я сдержался: упреками его все равно было не перевоспитать.
На рассвете я сквозь сон услышал голос матери, которая звала меня, и рефлекторно побежал к ней. Войдя, я увидел отца лежащим на постели, он корчился, хватаясь за живот, и стонал:
— Пожалуйста, дайте мне что-то от этой боли, я больше не могу.
Я был в ужасе: никогда я не видел его в таком состоянии. Он все причитал, бледный и изможденный, как тот белый изношенный платок, которым он вытирал пот.
— Ему плохо. Когда он пытался встать с постели, чуть не упал в обморок. У него очень болит живот. Принесу таблетку бускапины[21], и все пройдет. Все, как всегда: не сдерживался за столом.