В семье перестали как-то обсуждать нашу поездку. Но я все же подозревал, что давление оказывалось, просто методы изменились. Доказательств у меня хватало. Некоторые фразы, брошенные мимоходом, имели своей целью намекнуть на неблагодарность, на черствость, отчужденность, эгоизм и другие неприятные вещи — и фразы эти появлялись неожиданно, будто всплески и круги на воде, вызванные беспокойными рыбами. И хоть это были вполне невинные замечания, я воспринимал их вне контекста и принимал близко к сердцу, будто обиды. На самом же деле никто, кроме меня самого, не пытался ни в чем меня убедить. Все без исключения относились ко мне, как раньше: с той же привязанностью, к которой я привык. Мои призрачные страхи раздергивали меня, и причиной этих невротических страхов был я сам.
Через несколько дней после получения виз я смог поговорить с дядей Лузером. Мать с тетками пошли купаться в пруду поблизости — они звали меня с собой, но я решил остаться дома. Там был и дядя Лузер. Мне нравилось говорить с ним наедине: во-первых, мне очень приятно было спокойствие в его голосе и то, из какой глубины, казалось, исходил этот голос. У него был талант рассказывать истории. Любой незначительный эпизод в его исполнении окутывался ореолом загадочности. Если бы все то же самое рассказывал кто-то другой, оно звучало бы скучно и быстро надоедало, но Лузер умел увлекать.
Лузер привлекал людей, потому что у них всегда были вопросы, а ему нравилось отвечать на них. Я слышал как-то — и не придал тогда этому особого значения, — что он был хорошим педагогом. По вечерам, после тяжелого рабочего дня, он несколько часов посвящал преподаванию. Он боролся с безграмотностью среди крестьян и при помощи образования учил их мыслить по-марксистски. Это была тяжелая работа, иногда она отнимала много времени, но результат всегда был хорошим.
Меня привлекали его истории о безграмотных, которые через несколько месяцев занятий уже писали революционные стихотворения, или рассказы о взрослых, которые менее, чем за год, становились профессорами: образовательное чудо в советском обществе, которое раскрывало скрытые таланты. Необходимо было тяжело работать, чтоб обнаруживать их и затем превращать в материал, из которого потом можно построить социализм. Лузер был готов брать на себя этот нечеловеческий труд.
Тем утром Лузер был весь в чтении, казалось, он забыл обо всем вокруг. Я молча вертелся вокруг него, будто насекомое, привлеченное ярким светом. Я не решался отвлечь его на разговор, хотя как раз этого мне и было надо. Дядя несколько раз отрывался от чтения и глядел на меня так, будто подтверждал, что мое присутствие замечено, но потом снова не обращал на меня внимания. Я сел на стул рядом с ним и молча наблюдал. В конце концов он отложил книгу на стол, улыбнулся и обратился ко мне:
— Я вижу, ты хочешь поговорить.
Это застало меня врасплох, и я неуклюже соврал:
— Просто хотел побыть тут, рядом с тобой.
— Чтоб посмотреть на меня?
— Чтоб смотреть, как ты читаешь.
— Или чтоб запомнить мое лицо? Боишься, что забудешь меня?
— Нет.
— Но ты забудешь меня. Ты всех нас забудешь.
— Никогда.
— Не будь так уверен.
— Я тебя не забуду, — повторил я.
Дядя уже не пытался со мной спорить.
— Не переживай. Ты познакомишься с новыми людьми, и они займут наше место.
Я не отвечал, и образовалась пауза. Его слова показались мне несправедливыми.
— Ты не понимаешь, о чем я, да?
— Я понимаю. Ты говоришь, что я забуду тебя, но это не так.
— Раз ты так думаешь, то, наверное, очень в этом уверен. Но вскоре ты уедешь далеко и надолго, возможно, даже навсегда. Сейчас уже нет сомнения, что ты и твоя мать оставите нас.
— Нет, есть сомнения, — выпалил я, не подумав, что противоречу сам себе.
Но Лузер настаивал:
— Почему ты хочешь уехать?
— Хочу к папе.
— Хочешь, чтоб у тебя был папа.
— И то, и то.
— Ты знаком с ним? Ты знаешь, какой он?..
Я тут же перебил его:
— Конечно, знаю. Я видел три его фото!
— Ты видел три фото своего папы, но не своего папу.
— Это одно и то же.
Дядя Лузер сменил тон. Он почувствовал, что я сейчас заплачу.
— Я знаю, что твой папа любит тебя и что он переживает за тебя. Но твой папа уже не тот, кем был когда-то.
— Нет, он такой же, как был.
— Он тот же, но в то же время другой. Он живет в другой стране, у него другие обычаи. Мы все меняемся, и ты тоже: раньше ты был маленький и плакал, а теперь ты уже взрослый мальчик, ты умеешь мыслить, с тобой можно говорить. Ты меняешься.
Меня начали злить его слова. Я вновь упрямо повторил:
— Мой папа остался таким же.
Дядя решил сменить тактику:
— Ты веришь, что мы любим тебя и желаем тебе добра? Скажи честно.
— Думаю, вы меня любите.
— Не сомневаешься в этом?
— Нет.
— Веришь, что мы желаем тебе счастья?
Я не понимал, с какой целью он спрашивает обо всем этом. Я молчал.
— Ответь мне, пожалуйста.
— Да, — коротко ответил я.
— Сейчас я объясню тебе, что я хотел сказать.
Я не хотел слушать его и принимать его аргументы, поскольку намерения его стали мне понятны: он хотел запутать меня и помешать нашей поездке. Я сделал вид, что слушаю его, и все боялся попасть в его ловушку, боялся, что он переубедит меня. Я молча сидел и ждал, пока он закончит талдычить то, чего я слышать не хотел. Иногда он прерывался, будто бы, чтоб проверить меня, задавал вопросы, на которые я давал односложные ответы, чтоб не запутаться и не пойти у него на поводу.
Я лишь отрывочно помню его доводы, но попытаюсь восстановить в памяти тот разговор — ход его мыслей, искушение в его голосе, его всепоглощающее спокойствие и, самое важное, выразительность его взгляда.
Дядя Лузер устроился на стуле поудобнее, настроенный переубедить меня. И хоть за окном светило яркое летнее солнце, комната с глиняным полом, в которой мы находились, была удивительно прохладной.
— За десять лет до твоего рождения эта страна была очень несправедливой к людям. Все богатство принадлежало небольшому количеству людей, и они тратили его на пиры и пьянки. Они обирали народ и жили ценою голода простых людей. Народ еле выживал, в то время как царь и его свита проматывали заработанные им богатства. Ты знаешь об этом?
— Знаю.
Лузер не обратил внимания на мой ответ и продолжал:
— За десять лет до твоего рождения в этой стране существовал рабский труд. Хозяева земли относились к тем, кто работает на ней, как к скоту. Они не умели писать, читать, не могли учить своих детей, которые потом тоже становились рабами, как и их родители. Эти люди полностью зависели от воли и прежде всего капризов своих хозяев. Как, по-твоему, это справедливо?
— Мне об этом уже говорили в школе.
— Я могу привести тебе кучу примеров, но ты и без них поймешь, что я хочу сказать. Мы жили в бесчеловечном, аморальном обществе. Понимаешь, что я хочу сказать?
— Да, понимаю, — ответил я, чтоб он отцепился, поскольку его разглагольствования начали мне докучать, — все это мы уже проходили в школе.
— Твои бабушка и дедушка, и мы все испытывали на себе эту несправедливость, пока не случилась революция. Я поддержал эту революцию, а твой отец — нет. Я верил в нее, а твой отец — нет.
В его словах я различил скрытые нападки на отца. Мне это было унизительно, но дядя не обратил на мои чувства никакого внимания и продолжил:
— Кажется, ты меня не слушаешь.
— Слушаю.
— Когда начиналась революция, твоему отцу было четырнадцать лет, а мне двенадцать. Нам дали возможность учиться, стать частью истории. Понимаешь, что это значит? Не понимаешь, потому что ты родился уже при социализме и пользовался всеми его преимуществами. Не знаешь, что бывает по-другому. Или, может, знаешь?
— Не знаю.
— Тебе сейчас семь лет, и ты уже кое-что понимаешь — ты можешь понять то, что я пытаюсь донести до тебя. Я буду говорить о твоем отце. Возможно, тебе будет больно слышать то, что я собираюсь сказать.