И он тут же зацокал языком и затикал.
— Нет, — сказал Саня. — Тика нам не подходит. Это птичье имя. Я предлагаю звать ее Мотей.
— Только не Мотей! — закричал еще один друг Бориса Борисыча Эммануил Митрофанович Зетов и весь залился краской. — Заклинаю вас!
— Но почему же?
— Мотя, — сказал он, глядя себе под ноги. — Мотя — это мое имя, а Эммануил — псевдоним.
— Мы подумаем, — сдержанно сказал Борис Борисыч, но я поняла, что все решено.
…Итак, в середине марта того еще года имя Жмотика было занесено в мой паспорт.
Мои родители Алташ и Винцетта, — многократные медалисты, чемпионы страны по красоте среди собак нашей породы. Мой дедушка будто бы чемпион мира, но я этого не проверяла. Поговаривают, что весной и меня представят к награде. Впрочем, время покажет.
Первые месяцы я считала, что Мотя имя редкое, исключительное, но теперь я поняла, как ошибалась. Стоит погромче крикнуть «Мотя!», как почти все оборачиваются.
Я уже знаю:
— Марка Ивановича (он же Мотя).
— Матрену Васильевну (она же Мотя).
— Матвея Григорьевич (он же Мотя).
— Эммануила Митрофановича (см. выше).
— Андрея Вениаминовича (он же Мотя, но в домашней обстановке).
Так что когда Ольга Алексеевна начинала звать «Мотя! Мотя!» все сразу поднимали головы. Теперь я этому не удивляюсь. Привыкла.
Глава вторая. Борис Борисович
Борис Борисыч — писатель. Большой писатель. Он на целую голову больше Санечки и на полголовы — Ольги Алексеевны. Он такой большой писатель, что я даже не пытаюсь грызть его туфли. Во-первых, туфли Бориса Борисыча большие и тяжелые, и я уже знаю, что легче сгрызть два туфля Санечки. Во-вторых, Борис Борисыч — нервный. Почему он такой нервный сказать трудно, но сам Борис Борисыч убежден, что нервные — все писатели, такая у них нервная работа.
— Вот у врача, — говорит Борис Борисыч про Ольгу Алексеевну — работа спокойная. Сам здоров, а другие болеют. И у шофера такси, — говорит он про соседа, — работа спокойная. Кати куда скажут, волноваться пассажир должен. И у продавца (это про другую соседку, в квартире напротив), — продавай себе и продавай. А вот у нас…
Попробуйте-ка полайте, когда Борис Борисыч садится за стол. Нет, не работать садится, а так просто. Сидит себе человек и сидит, а он оказывается сосредотачивается, собирает все свои мысли. Тут за стеной кот Мурзик, как назло, начинает точить о пол когти. Он всегда, бандит, скребется в тот момент, когда Борис Борисыч мысленно пьесу писать начинает. Я, конечно, терплю минуту-другую. Но ведь я как-никак собака, я этого безобразия оставить не могу. И так этот Мурзик подраспустился, что сил моих нет.
— Ррр… — говорю ему мирно, — Прекратите, Мурзик, ваши провокации.
А он как назло еще хуже царапается.
— Ав, — говорю приглушенно. И пугаюсь. Кресло Бориса Борисыча, как заводное, со скрежетом отлетает назад. Борис Борисыч вскакивает и начинает метаться.
— О, жуткое животное! — кричит он и так хлопает то одной, то другой дверью, что в квартире все трясется, — Кому нужна такая собака? Есть ли от нее польза человечеству? Нет, — отвечает он. — На что она способна? Ни на что! — отвечает он. — Кого она защитила от врагов? Никого! — отвечает он.
Я замираю, хотя это очень трудно, потому что Мурзик мерзостно хохочет за стенкой. Меня буквально переворачивает от его хохота.
— Боря, — спокойно говорит Ольга Алексеевна. — Что случилось?
— Она лает, — со слезами в голосе жалуется Борис Борисыч. — У меня нет места в своей квартире. Мне нечем дышать! (Будто воздух я его съела!) Я могу работать только в Доме творчества.
— Ну так поезжай, если здесь худо.
— И поеду.
— И поезжай.
Потом Борис Борисыч последний раз ударяет дверцей и исчезает в кабинете. В маленькую щелку валит табачный дым, но я молчу, как рыба. А вы знаете, что это такое? Приносят живого карпа или щуку из магазина и начинают чистить. Их чистят, а они только хвостом пошевеливают. И ни стона. Я тоже самое. Меня ругают, а я молчу. Думаю. Этого мне запретить никто не может.
О чем же я думаю в те минуты? О разном. Об Ольге Алексеевне. Ее дело не очень сложное: пришла с работы, сварила обед, подала на стол, постирала кое-чего, подмела полы, иногда — вымыла, и спи. Или Санечка. Тому только уроки сделай да со мной погуляй.
А вот Борис Борисыч… Полдня на дверях его кабинета висит знак — череп и указательный палец, — а внизу подпись: «Тихо! Идет работа!» Знаки у нас вывешиваются разного цвета. Синий — это еще ничего, можно иногда по коридору пройти, крадучись, правда. А вот если красный! Тут уж пожалуйста соблюдайте все правила, и чтобы никуда.
Должна сказать, что работает Борис Борисыч много. Сна у него нет. Бывает ходит ночи напролет по кабинету, не ложится, думает. Но чтобы я где-то его фамилию встречала, сказать не могу. По радио, правда, как-то о нем говорили, но так, что он потом неделю вздыхал и даже мокрым полотенцем обмотал голову. Вот денежные переводы у нас бывали. Договор, называется.
— Заключили, — говорит, — Мотька со мной договор на новую пьесу. Я, — говорит, — Мотька, в этот раз их потрясу — такая мысль во мне сидит… Психологический, Мотька, детектив. Мы, Мотька, еще докажем человечеству, кто есть Борис Борисыч Дырочкин.
Я ему верю. Я не сомневаюсь, что мой большой писатель Дырочкин напишет такую великую пьесу. Я подаю голос, и в этот раз Борис Борисыч меня понимает. Он говорит:
— Спасибо тебе, Мотька, за доверие.
Бывают в нашей семье минуты, когда Борис Борисыч решает прочитать написанное. Соберет всех. Я, конечно, Санечка, Ольга Алексеевна. И начнет. Тут уж не зевни, хотя удержаться непросто. И глаза не закрой — иначе, если не укусит, то рассвирепеет.
Сядет Борис Борисыч к письменному столу, разложит листочки, откашляется в кулак, вздохнет обреченно, мол, послушайте, дорогие мои, что тут я написал, хотя ничего вы в этом, конечно, не понимаете, и запоет, затянет каждое слово.
Приведу отрывок:
Оберштурмбанфюрер (с неискренней улыбкой): Ах, штурмбанфюрер, вы мудрый, прекрасный человек. Но подумайте сами, если мы не поймаем партизан, то тогда они, чего доброго, поймают нас.
Штурмбанфюрер (приглядываясь): А не кажется ли вам, мой дорогой, что в гестапо кто-то работает на них?
Оберштурмбанфюрер: С чего вы решили?
Штурмбанфюрер (убежденно): Мой принцип — никому не доверять. Даже себе (хохочет). Даже вам… (смотрит внимательно).
Оберштурмбанфюрер: Очень мудро. Мы усилим наблюдение друг за другом.
— Ну? — спрашивает у всех Борис Борисыч. — Как?
Санечка молчит, он боится высказываться первым, но Ольга Алексеевна как правило удержаться не может. Начинает придираться.
— Так, — говорит, — Боря, люди не поступают. Так не выражаются. Я, — говорит, — Боря, твоим героям не верю.
Должна вам заметить, что такие минуты всегда тревожные. Я замираю. Жду.
— Напиши лучше! — вскипает Борис Борисыч. — Если ты знаешь, как они говорят, что же ты не писательница? Что же ты людей лечишь?
Тут я вскакиваю, начинаю носиться от Бориса Борисыча к Ольге Алексеевне, мешаю ссоре. Только они в эти минуты меня замечать не хотят.
— Я писать не умею, — спокойно так объясняет Ольга Алексеевна. — Но я читатель.
— А если ты читатель, — кричит Борис Борисыч и сразу же начинает обматывать голову мокрым полотенцем. — То твое дело читать, а не высказываться. Не было еще такого и не будет, чтобы читатель критиковал своего писателя!
— А ты не читай.
— А для кого я пишу?
— Так что же ты хочешь? Чтобы я молчала?
И Борис Борисыч начинает злиться — и я его понимаю, я с и ним согласна. Подумайте, у человека такая нервная работа, он, может, месяц ночами писал, а они послушают минутку и тут же: плохо! Да если даже и плохо, то неужели нужно так сразу в лицо и ляпать. Ну скажи ему — хорошо, а подумай — плохо. И все будут очень довольны. Говорят, настоящие критики так и делают. Видно, этим и отличается Ольга Алексеевна от настоящих.