– Выбражуля номер пять, разреши по морде дать, – подхватил тут же Сохатый.
– Стырил, поди, – прикинул Маркен.
– Никого не стырил, – хмурым и уже подрагивающим в недобром предчувствии, слезливым голосом отозвался Ванюшка. – Братка из города привез.
– Обновить надо…
Ванюшка подошел к воде. В реденьком камыше плавилась мелкая сорожка, выплескиваясь на воздух серебристыми струйками, пуская от себя волнующие глаз рыбака азартные круги; и вода на отмели бурлила, пучилась и сорно мутнела. Сорожка прибилась в берега покормиться мошкой, а и на нее саму, игривую, – сразу же увидел Ванюшка – уже распазилась широкая зубастая пасть: нет-нет да и в погоне за сорожкой хлестала по воде мощным хвостом, добела взбурунивала муть, разрезала темной молнией щука-шардошка. Долго потом качался потревоженный камыш, немой свидетель быстрой расправы, долго и пораженно мотал из стороны в сторону бурыми, долгими головками, потом таился, обмирая в испуге, но тут же опять знобко передергивался и нервно дрожал. А и на дикую шардошку, пугающую и пожирающую мелочь, налажена управа – уже заведены рыбаками крепко-ячеистые крылья бродника, для нее, вольной и яростной, отпахнулось тугое горло мотни, в охоте за ней, мористее бродничавших, какой-то мужик проверял сети, которые, видимо, ставил на ночь, когда рыба уходит почивать в тайные, глубокие воды, в свои сумрачные, травянистые зыбки. Но сейчас миражом стояла такая сонная божья благость, что Ванюшке, глядящему, как выпрыгивает из воды сорожка, с трудом верилось, что среди камышей и подводной травы разгорались смертельные догоняшки, что где-то с жестким щелком откидывалась челюсть и жалкая мелочь, успев, не успев поживиться мошкой, летела прямо в ненаедную щучью глотку, как не поверилось бы – тем и счастливы в детстве – что и в мире земном идет путаная, яростно-торопливая человечья жизнь, и, похожая на щучью, только незримая и непостижимая, неустанно работает жующая и глотающая челюсть и что человек, может быть, не последний в ряду охоты; может быть, и на него, уже гоняющегося не столько за прокормом, сколько за мертвой, на пагубу измысленной, не имеющей ни конца ни края роскошью, распахнуты крылья невидимо заведенного по земле, приманчивого бродника, завлекая чем дальше от детства, тем все глубже и глубже в мешок мотни, выбраться из которой уже редко кому под силу. Как щука слепнет в жадной погоне за сорожьей мелочью и угадывает прямехонько в мотню, так порой и на земле, в человечьей жизни. Но щуку-зубатку можно понять и простить – голод не тетка, да и больше живота ей не съесть, – так уж у всякой твари земной в заводе, но человек-то за что страдает и бьется, до срока стареет и умирает, миллионами убивает друг друга, если прокорма ему на земле отпущено куда сверх живота?! Или уж опять повинна все та же изнуряющая, убивающая самого человека и все живое вокруг безумная и бездушная погоня за мертвой роскошью? Господь знает, нам ли себя судить.
Конечно, и Ванюшке, и ребятам, распластанным на песке, еще рано было терзаться такими загадами, – это маячило впереди, – но они, еще не во взрослой мере, все же вставали перед ними, вносили раздор и разлад, благо, что все это было пока еще неглубоким, несерьезным, смахивающим на игру во взрослых.
V
Садиться, а тем более раздеваться Ванюшка не стал, – брюки пачкать, а потом еще неизвестно, как их ребятня обновит, пока он будет купаться; кинул по воде плоский голыш, «съев наудачу четыре блина», – камешек четырежды подпрыгнул над озером, и стал приглядывать другой. Не найдя подходящего, собрался уходить.
Если сначала приласкали, потешили завистливые взгляды, исшарившие вдоль и поперек, порадовало, что никто, кроме Маркена, не обозвал Жирняком, то вскоре начал томить негаданный стыд, – отчего у него есть брюки, а у ребят нету, и чем он лучше их; потом явился страх: шатко и боязно стоялось на том возвышении, куда его вознесли ребячьи взгляды, будто он с помощью неведомой силы очутился на вершине тонкой и высокой березы, с которой, неровен час, упадешь или она сама треснет, обломится. К тому же ребята стали глядеть с подозрением, точно брюки на нем не по праву. Стало тесно и жарко в них – и зачем он надел их, париться?! Ишь, пофорсить захотелось, похвастать перед ребятами, – и жарко не столько от палящего солнца, сколько от напористых, завистливых взглядов. И тут же пришло охлаждение.
Он уже решил повернуть назад к деревне, как вдруг услышал Пашкин взвизг:
– Ванька, берегись!
И тут же со всего маха полетел в озеро, и крик его, не успев вырваться наружу, загнанный приторно-теплой, напористой водой, пролился в грудь, а далекие синие горы, озерная зелень пошли кругом и смеркли. Упал, вскочил, с разгона пробежал еще глубже, ловясь руками за воду, пока не обнял ее, родимую, распластавшись во весь рост. Чертыхаясь и плача, встал на ноги среди камышей, где еще недавно щука, зубасто ухмыляясь, пронзая воду стылым и недвижным взглядом, высматривала поживу, а потом бросалась, гоняла по траве и глотала игривую, теперь же одуревшую и ослепшую от страха сорожью мелочь; она и сейчас веером серебристых капель брызнула из-под Ванюшкиных ног.
В спину пригоршней мелкой гальки хлестнул смех, но Ванюшка, не оборачиваясь на него, еще не опомнившись, кашлял, выплевывая затхлую воду. Глаза от натуги налились кровью, голова закружилась, распертая угарным гулом. Рыбаки, которые бродничали уже подальше, стали было вслушиваться в гомон на берегу, но, ничего не поняв, опять согнули спины и, покрепче взявшись за палки, потянули бродник дальше.
Опамятав, но еще плохо соображая, Ванюшка медленно, загнанной зверушкой, повернулся к ребятам, смотрящим в разные стороны, не зная, как и относиться к случившемуся. Ближе всех, подбоченясь, руки в боки, стоял Маркен – низенький, задиристый мужичок, и в зелено играющих глазах его купалась, плавала, точно в масле, сытая усмешка. Ванюшка смекнул, что это он рысью подкрался сзади и одновременно с Пашкиным окриком толкнул в спину. Несмотря на вскипевшую слезами обиду, шмурыгая носом и всхлипывая, Ванюшка мучительно гадал: что же теперь делать-то?.. что же делать-то, а?.. и смотрел на брюки, промокшие до нитки, в глинистых разводах, с прилипшей жирно-зеленой тиной.
Драться на кулаках он был не мастак, да и боялся всякой драки и даже при большом усилии не мог представить, как бы он ударил в человеческое лицо, если даже муху поганую не мог смело пришибить. Да и какая может быть драка с Маркеном, если его и ребята постарше трусили. Парень рос оторви да брось, не успевал, как сокрушались взрослые, синяки снашивать. Когда Маркен, не ведая страха, защищал то свою улицу, то тех же ребятишек или вместе с большими парнями нападал на чужие владения, Ванюшка, случайно оказавшийся в драке, бежал не помня себя и не чуя земли под ногами, и потом его долго колотил родимчик от увиденного или испытанного на своей тонкой шкуре. Так он, случалось, бросал в беде своих дружков, когда на них налетали ребятишки с другогог околотка, за что бояку презирали и жалели.
Размазывая слезы по щекам, Ванюшка пошел далеко в обход Маркена, который ждал, повыше подтянув отяжеленные песком, длинные, до колен, трусы.
– Обновили штаны! – Маркен захохотал.
Парнишка не сдержался – пугливая осторожность отступила, а вся его детская суть налилась распирающей душу, непереносимой обидой, – и взахлеб, сквозь слезы посулился:
– Погоди, конопатый, братка-то поймает, салаги загнет. Будешь знать, как толкаться.
– Кого, кого? Я не понял, – разулыбавшись всем жарким лицом, так ласково переспросил Маркен, что Ванюшка на какое-то малое время даже пожалел о своем грозном посуле. – Ну-ка, ну-ка, упадь, повтори?.. – и, не дождавшись ответа, подлетел коршуном, звонко прилепил в ухо да, по-мужицки далеко и неспешно отмахнув руку, прицелился в другое, но тут уж Ванюшка напролом, с ревом кинулся в гору. От брюк его в разные стороны полетели брызги, спекаясь шариками в теплой пыли.
Следом засеменил на своих толстых ножонках маленький Базырка, и над песком зависла неуютная, натужная тишина. Все уже давно просмеялись, пережили азарт стороннего наблюдения за дракой и теперь настойчиво гадали: как же к ней относиться? Хотелось скорее забыть всё, смыть пережитое волнение озерной водой и никак не относиться.