Когда-то ладное хозяйство Краснобаевых худело на глазах, светилось сиротскими прорехами. Врастала в землю изба, сложенная из дедова амбара, – родовой дом при раскулачивании отобрали, – пугливо скособочилась, по тесовой крыше поползла жирная зелень; отрухлявили стайки, крытые листвяничным корьем, – пни сильнее, и потрусится из нижних венцов желтоватый печальный прах, а нога в саму стайку и угодит. Да и от скотины лишь осталось: стародойная коровенка, иманы[25] с иманятами, поросенок да куры с утками. Мужичьей работы не справляя, торговал отец в то лето керосином, открывая каменную керосинку раза два на неделе, получал за то жалкие гроши и к сему, коря Сёмкина, и сам привадился заглядывать в рюмку. И кабы не коровенка да не рыба – ее отец завсегда умел добыть – можно было смело класть зубы на полку, пусть отдохнут. Рыба, слава богу, и поила, и кормила, и мало-мало одевала, если бочку-другую соленого окуня и чебака толкнешь в город со знакомыми шоферами. В свое время привыкший жить с большими, работящими ребятами, теперь без пособников отец вроде как обезручел; привык бригадирить, разучиваться поздно, а гонять стало некого (Ванюшку и двух девок он в расчет не брал – с них как с быка молока, не ранешние, не лежит душа к хозяйству, всё нужно силком заставлять); и отец потихоньку разленился, махнул рукой на хозяйство, загулял не чище того же Сёмкина, правда, как похвалялся, ума не пропивая, за ту же рыбу, за бутылку добывая и зерна, и мяса, и комбикорма или отрубей для поросенка. Само же хозяйство держалось теперь на матери.
Вот так уныло, хмельно, не шатко и не валко текла отцовская жизнь в конце пятидесятых годов. Но месяца за полтора до приезда молодых, получив от Алексея, любимца своего, желанную весточку, отец подбодрился: и крышу на стайке подновил, залепив свеженадрапным листвяничным корьем дыры, и насчет леса договорился, чтобы напару с Алексеем поменять у стаек трухлявые венцы, и огородный частокол подладил, заменив сгнившие колья на свежие, и даже, хитрыми путями разжившись краской, зеленью выкрасил ворота, калитку, а голубым – палисадник, ставни и наличники – счерневшая изба теперь как будто накинула на свое морщинистое тело яркую шаль, смущаясь и тяготясь таким нарядом, какой лишь к лицу молодым и веселым. И все же суетливо поджидая Алексея, на которого возлагал свои особые сокровенные надежды, отец и не думал, не гадал, что молодые нагрянут в деревню справлять свадьбу и что ему, отцу, надо будет раскошеливаться. Ждал подмоги, надеялся, что сынок подбросит деньжат, а тут на тебе, самому надо трясти мошной, а мошна тошша… – одна вша.
Алексей, чуя пустой отцовский карман, лишь руками разводил: дескать, видит бог, я тут, папка, ни при чем, это все она, Марина, заегозила: в деревню да в деревню; мол, папа про нее частенько вспоминал… По мне так можно было и в городе тихонько посидеть – не велики баре. Дескать, упреждал ее: не жди ни троек с бубенцами да лентами, ни гармошек – ничего такого, что в кино кажут, – тоска одна: пыльная полубурятская деревня в степи, без палисадов с деревцами и кустиками, стоячее озеро в зеленой ряске и тине, комары да мошка, вот и вся радость. Делать там нечего, в степной деревне; через неделю такая скука навалится, что хоть волком вой. Нет, заладила: в деревне, говорит, хочу свадьбу сыграть, чтоб на всю жизнь запомнилась, а потом, дескать, хоть погляжу, как там люди живут, а то все проездом да проездом.
Отец, слушая цветистые Алексеевы басни, жмурился, как жмурится тертый, себе на уме, хитрый мужик, – прищуристыми глазами, вернее даже, морщинками возле них усмехался и, конечно, смекал, что Алексей, разводя сдобные оладьи, зубы ему заговаривает, лазаря поет. Вычитав из письма, что Алексей присватался к дочери своего старинного товарища, с коим заправлял в «Заготконторе» и у которого Алексей ныне робил личным кучером, радостно подивился сыновьей ловкости – в такую, паря, семью угодил, там, поди, спят и едят на коврах, коврами укрываются, там, поди, одного птичьего молока нету, остальное вдосталь. Исай Самуилыч, по слухам, какие привозили земляки из города вместе с цветастым ситчиком, ходил теперь в директорах автобазы. Словом, жил на широку ногу… Но вот сейчас из досадливых и отрывистых ответов сына доспел отец, что товарищок его, Исай Самуилыч, уже лет с пять, как разбежался со старой семьей и сплелся с молодой красой, русой косой, а Марина с матерью и братом поменьше не то что бы с хлеба на воду перебиваются, но живут не до жиру, быть бы живу. Самуилыч мало-мало кидает, да опять же и не балует – видно, молодая жёнка доит мужика за все титьки, тянет жилы цепкими ручонками. Мать прихварывает, путём не робит, да и у Марины заработки негустые. Отец припомнил Маринину мать, хохлушку, широкую, дебелую, в отличие от Исая, сухонького, заросшего черной шерстью, похожего на отощавшую ворону, какие высматривают и выкаркивают себе падаль на скотских могильниках. Дочь-то, видно, от матери взяла дородность, а уж чернявость, юркость – от папаши.
VI
«Да-а, загадал, что с Самуилычем породнимся, а тут вон оно чо…» – тайком от Алексея сокрушался отец и, томясь неведением, непониманием, на второй же день сунулся к молодым в тепляк, чтобы поговорить начистоту, с глазу на глаз. Алексей в послеобеденный зной спал, отвернувшись к стене, а Марина в долгополом, блескучем халате сидела за колченогим столом, показывала Ванюшке карточки из альбома и шепотом поясняла. Глаза Ванюшки, распертые удивлением и восторгом, сияли, но глядел парнишка в альбом мимоходом, а больше – на свою тетю Малину. Когда отец вошел, присел на лавку возле стола и скосился в альбом, Ванюшка сник, напряженно затаился.
– Посмотрите с нами, – чтобы как-то снять неловкость, позвала Марина. – А вот, кстати, и папа. Вы же с ним дружили. Узнаете?
Отец взял карточку тряскими пальцами, поднес к самым глазам и долго, вдумчиво разглядывал, шевеля сухими губами. Узенький, чернобородый мужичок в светлом пиджаке и расклешенных черных брюках топорщился на диковинном, оплывшем книзу дереве, с обезьяньей ловкостью ухватившись рукой и будто даже ногой за сучок, вторую же ногу и руку откинув в сторону и как бы зависнув над землей. Цирк да и только, подивился отец. Да, это был все тот же Исай, худенький, ловконький, в круглых очечках над крючковатым носом, с отвисшей, толстой нижней губой. Даже здесь, на карточке, он будто и смеялся, а в ночной бороде, в сумеречных глазах неколышимо стояла брезгливая усмешка.
– А вот еще одна, – Марина, не дождавшись, когда отец разглядит карточку, сунула другую: Исай Самуилыч в тесных исподниках странно полулежал на огромном камне или на скале, упершись ногами в чуть приметные выступы и распяв руки; у ног его, едва укрыв пышные прелести горошистыми лоскутками, лежала полунагая дева; и над ними, взметнув крылья, замер царственно окаменемевшй российский орел, а в низу карточки среди виньеток было лихо черкнуто: «Сочи». – Это мы прошлым летом на курорт ездили, и Лёша с нами был. Сейчас найду фотографию – там мы все сняты. Вот она, – на снимке замерли две пары: Алексей с Мариной, Исай Самуилыч со свежей жёнкой, что и красовалась на карточке под российским орлом, черняво цыганистой, узенькой, змеистой, с негаданной при худобе грудью, выменем дойной коровы нависающей над впалым животом.
«Голодом ее Самуилыч морит, ли чо ли?…» – прикинул отец.
– Да-а, папаня твой почти не менятся, – прокашлявшись, вздохнул будущий Маринин свекор. – И годы не берут. Голова маленечко разулась, полысела, а так… каким ты был, таким остался, орел степной, казак лихой… Как у него здоровьишко-то?
– Да ничего, он у нас крепкий, – настороженно ответила молодуха.
– А мы с твоим отцом в «Заготконторе» вместе заправляли.
– Папа мне рассказывал.
– Больши-ие мы с им были друзья. Он тогда начальником числился, а я вроде как заместитель. Отец-то у тебя умный мужик; нашим-то деревенским начальникам гоняться да гоняться за ним. Недаром Мудрецом кликали… Браво мы с им работали, тут и говорить нечего, – отец, конечно, умолчал, что «бравая жизнь» оборвалась махом – ели, пили, веселились, посчитали, прослезились, – наехала комиссия, проверила документы, наличность принятого сырья: овчин, кож, шерсти, и долбить бы закадычным дружкам мерзлую земельку, да вывезла кривая – сел тогда Ванюшкин дядя Иван Житихин, приемщик «Заготконторы», который, может быть, и имел-то жалкие крохи с барского стола. Самуилыч срочно укочевал в город, а отца вскоре погнали из партии поганой метлой, и начальственных портфелей больше не давали. Иван Житихин отсидел года два, вернулся в Сосново-Озёрск и, похоронив жену, уехал на кордон лесничить, где сошелся с овдовевшей буряткой. Обиды Иван не таил, а приезжая в деревню, сразу же заворачивал к Краснобаевым; сестре своей, Ванюшкиной матери, и ребятишкам привозил гостинцы.